Аркадий Вайнер - Эра милосердия
— Вопрос у меня к тебе имеется, — наклонился ко мне и кролика с колен спихнул горбун. — Зачем тебе деньги, что Фокс посулил?
— Как это зачем? Кому же деньги не нужны?
— Ну что сделать с ними хотел? Пропить, с бабами прогулять, в карты проиграть, может, костюм справить?
— Это у вас деньги легкие, быстрые — вы их и можете с бабами прогуливать да в карты проигрывать. Мне для дела надобны деньги…
— Для какого?
— Рассуди сам — живем мы у себя там, в Буграх, в чужой избе. Я все амнистии дожидал, чтобы прописку в Москве вернули, а мне кукиш под нос. Значит, надо на новом месте обживаться. Мужиков в деревне мало, а я к тому же и на машине, и на тракторе умею, руки у меня спорые, дадут мне, значит, какую-то избу. Но ведь покрыть ее надо? Венцы новые подводить, стеклить, печь перекладывать, сараюшко ставить — это ж все материял, за все платить надо! Женился бы, корову купил, кабанчиков пару на откорм пустил. Да мало ли что сделать можно, когда в кармане копейка живая шевелится!..
— Любишь деньги, значит? — прищурился горбун.
— Люблю, — сказал я с вызовом. — Ты мне такого покажи, что деньги не любит. Их все любят…
— Вот завтра ты и пойдешь с нами за Фоксом, и, если выяснится, что ты не мусор, а честный фраер, дам я тебе денег, — твердо сказал горбун.
— Нашел дурака! — сказал я. — Моей жизни и сейчас-то цена две копейки, а завтра, коли все хорошо получится, она у тебя в руках и гроша стоить не будет…
— Это почему же?
— А потому, что уже сейчас, чтобы деньги мои отнять, заработанные, пять кусков кровных, ты меня ментом выставляешь и под этим соусом вы глотку мне готовы спокойно перерезать. Вот и выходит, если выгорит у вас завтра дело, вы меня из-за этих денег тем более прикончите, а если менты ловчее вас окажутся, то они меня вместе с вами в подвале угрохают…
— Ты говори, да не заговаривайся! — насупился горбун. — Если блатной украл у друга, его за это судит «прави´ло» воровское. А о деньгах потому разговор, что ты не блатной и мы тебе пока не верим…
— Папаша, дорогой, что же мне сделать, чтобы ты мне поверил? Самому, что ли, зарезаться? Или из милиции справку принести, что я у них не служу?..
Заерзали, зашуршали недовольно, зашумели мазурики проклятые, и вдруг неожиданно громко засмеялся Левченко, и от смеха его я вздрогнул — я уже маленько привык сидеть на этой гранате с сорванной чекой, а она вдруг зашевелилась.
— Смешной парень! — сказал Левченко и повернулся к горбуну: — Ты, Карп, все правильно мерекуешь — нам сгодится этот фраерок, он парень шустрый и жох. И дух в нем есть живой. А дураков наших не слушай — ты правильно решил…
— Поучи жену щи варить! Не решил я еще ничего, — зло кинул ему горбун и повернулся ко мне: — А тебе, мужичок, я больше повторять не буду — пойдешь с нами и сиди, засохни…
— Сколько же ты мне денег дашь, — спросил я с вызовом, — коли Фокс завтра с тобой за этим столом сидеть будет?
Горбун подумал, пошевелил тонкими змеистыми губами:
— Десять кусков…
Я встал из-за стола, подошел к нему, низко, до земли, поклонился:
— Спасибо тебе, папаша, за доброту твою, за щедрость. Значит, если я сука, зарежете вы меня, а если всю вашу компанию спас я сегодня от гибели неминуемой, насыплешь ты мне целых десять кусков. Двадцать бутылок водки смогу купить. Спасибо тебе, папаша, за доброту твою небывалую…
Не успел я еще разогнуться, так и стоял, поклонившись, и только мелькнул удивительно быстро его валяный сапог в воздухе — и брызнули у меня искры из глаз, и боком завалился я на пол, размазывая по лицу хлынувшую из носа кровь. Привстал я на четвереньки, потом, качаясь, поднялся, и носило меня всего по воздусям от волнения, выпитой водки и боли в лице…
— И еще раз тебе, папаша, спасибо за справедливость. И за ласку, что мне Фокс обещал…
А горбун беззвучно хохотал, разевая молча свою ужасную белую пасть с отвратительными пористыми зубами, и я видел, что силы в нем пока еще предостаточно. И остальные довольно ухмылялись, и Левченко смотрел на меня мрачно и грустно.
— Дал бы ты ему еще пару раз для ума, — посоветовала Аня, и глаза ее черные были сплошь залиты безумным страшным зрачком.
Кролик перебежал через комнату и, как кошка, попросился к горбуну на колени, умостился там и, шевеля длинными ушами, смотрел на меня с любопытством; и от этого белоснежного кролика, ластящегося к рукам мучителя и убийцы, от молчаливой глыбы непонятно откуда взявшегося здесь Левченко, от трясущихся тонких ноздрей Ани и слепых ее огромных зрачков, от серой рожи Чугунного, от вурдалачьего пристального взгляда старухи Клаши и безмолвного жуткого смеха горбуна — от всего этого и от кровавой мути в моей голове показалось мне на миг, что ничего этого не происходит, что все это — продолжение какого-то кошмарного сна, ужасной привидевшейся дури, что все они небыль, выдумка: надо просто потрясти сильнее башкой, встряхнуться, вырваться из цепких объятий страшного сновидения — и все они, все это гнусное гнездовье исчезнет бесследно, навсегда…
Но не стал я трясти башкой — они мне не привиделись, и кровь по моему лицу текла самая настоящая. Мама, ты слышишь меня, мама?! МАМА! МА-МА! Мамочка, я очень устал…
Не назначат тебе за меня пенсии, мама… Она ведь тебе и не нужна совсем… Тебя ведь уже четыре года нет… И я даже не знаю, где твоя могила…
МАМА! ЗАСТУПИСЬ ЗА МЕНЯ — НЕТ У МЕНЯ БОЛЬШЕ СИЛ!..
Мамочка! Неужели у них тоже были матери?..
— Расписочку получил? — мирно спросил горбун.
— Получил, спасибо большое…
— Теперь веришь мне на слово?
— Нет, не верю…
Не видел я, как мигнул он Чугунной Роже, и тот сзади ударил меня сложенными вместе кулаками по шее — от такого леща снова я брякнулся на пол и, сплевывая на белые доски красно-черные сгустки, сказал:
— Папаша, дорогой, не верю — рви меня на на куски…
Горбун, задумчиво глядя на своего снегового кролика, сказал:
— Люблю я кроличков, божья тварюшка — добрая, благодарная, ласковая. И к смерти готова благостно. А вы, людишки, все суетитесь, гоношите, денег достигаете…
— Засуетишься, пожалуй. — И старался я скорее встать на ноги, чтобы они не топтали меня перед смертью, последнему поруганию не подвергли; и билась во мне мысль, неустанная и громкая, как мое сиплое дыхание: умереть мне надо, как жил, стоя!
— И зря, и зря! Ты бы о душе подумал, — сказал горбун, зажал в ладони белую кроличью головку и, еще почесывая у него за ухом большим пальцем, взял со стола вилку и мгновенным движением ткнул кролика в красную дрожащую пуговку носа, и я видел, что проступила только одна крохотная капля крови — и весь этот пушистый, теплый ком жизни вдруг судорожно дернулся, вздрогнул, пискнул еле слышно. И умер.
Горбун поднял его с колен за уши, пустым белым мешком вытянулся зверек в его руке.
— Хорош, — сказал горбун. — Фунтов десять…
Бросил его бабке-вурдалачке и сказал тихо:
— Затуши с грибами. — Резко крутанулся ко мне, зыркнул глазом воспаленным: — Понял, чего ты стоишь на земле нашей грешной?
— Понял, — кивнул я. — Вот ты завтра и пошли кого-нибудь из своих архаровцев в сберкассу — положить на мое имя деньги. Сорок тысяч. И будут у нас полная любовь и доверие друг к дружке. И послужу тебе на совесть…
— Ну и упрямый же ты осел! — засмеялся белыми деснами горбун. — А на что тебе сберкнижка?
— В ней вся моя надежа, что не пришьете меня потом, как падаль ненужную. Денежки-то эти вам с моей книжки не выдадут. Так ведь? А коли Фокса высвободим, они мне еще сгодятся. Да и он сам, даст бог, мне чего-нито подкинет. Нет, мне с вами без сберкнижки никак нельзя…
— Черт с тобой, кулацкая морда! — сказал с каким-то облегчением горбун. — Противный ты жмот, смотреть на твою жадность крестьянскую отвратно.
— Тебе на твоих харчах, может, и отвратно, а я тоже белый хлеб с мясом люблю…
— Цыц, дурак! Ты, Промокашка, завтра к восьми пойдешь в сберкассу, положишь на его имя двадцать пять кусков — пусть подавится ими, жмот… Сберкнижку принесешь мне…
— Мне, — подал я голос. — Сберкнижку мне. Она меня у сердца согреет, когда я в подвал полезу. С ней мне милицейские пушки не так страшны будут — знаю, за что рискую…
— Заткнись, — устало сказал горбун. — Время позднее, всем дрыхнуть до утра. Завтра нам силенки понадобятся. В шесть вставать. Кто стеречь эту харю будет?
Всем спать хотелось, и в этой короткой заминке прозвучал вязкий голос Левченко:
— Я. — Помолчав немного, добавил: — Он со мной в светелке наверху пусть дрыхнет. Я его не просплю… — Встал из-за стола, подошел ко мне и легонько толкнул в спину: — Давай шевели копытами. Иди наверх…
По скрипучей лестнице поднялись на второй этаж, и я чувствовал, как ступеньки под ногами пружинят и гнутся под каждым тяжелым шагом идущего позади Левченко. Вошли в темную комнату, и во влажно-синем отблеске окна я рассмотрел сбоку топчан и сел на него, и состояние у меня было такое, будто я вынырнул из обморока. Где-то совсем рядом мучительно взвизгнули пружины под могучим телом Левченко. И снова было тихо. Откуда-то снизу доносились сюда истертые лоскуты голосов, звякала посуда, и долго, занудно, на одной гудящей ноте говорил что-то Чугунная Рожа. А здесь только слышалось тяжелое ровное дыхание Левченко, и молчание его было плотным, как каменная плита, и давил он меня этой плитой невыносимо.