Юлиан Семенов - Репортер
— Да уж год, Василий Пантелеевич.
— Много народу, смотрю, поменялось.
— Не сказал бы… Костяк, сдается, сохранен… Но, конечно, новая метла по-новому метет… Сейчас я позвоню, чтобы принесли ваши путевки… Очень хороший санаторий, в Крыму…
— Мне путевки не нужны, спасибо… Путевка… Одна путевка…
— Читали газету о пленуме обкома?
— Читал.
Я ждал, что он пригласит меня к новому директору или хотя бы спросит, чем я намерен заниматься. Он молчал, не зная, как себя вести, потом вымученно поинтересовался:
— Отсюда поедете к Каримову?
— Он меня не приглашал… Чего ж навязываться…
— Как я слыхал, именно он отправил за вами машину.
— Да? Странно. Шофер мне не представился, спросил, куда завести, — и все.
Я расписался за полученную путевку, уплатил членские взносы за все то время, пока числился вне рядов, сказал, что зайду еще раз, когда получу партбилет, — проставить штампики, чтобы все было погашено честь по чести, и поехал в городское бюро обмена.
Раньше, до ареста, я бы попросил секретаря помочь навести пустячную справку. Сейчас это надо было делать самому. Я встал в очередь. Приема у инспектора ожидало человек тринадцать. Очень много молодых, явно ушли с производства.
А как же закон об индивидуальном труде, подумал я. Где посредники, которые подготовят и проведут обмен, не нанося ущерба тем заводам и трестам, где работают эти люди?
— На что меняетесь? — спросил я мужчину, стоявшего передо мной.
— Хочу податься в Норильск… Там быстрей на пенсию выходят.
— Сколько вам до пенсии?
— Если здесь, то девятнадцать, а там всего одиннадцать… А уж потом, — мужчина улыбнулся осторожной, затаенной улыбкой, — жизнь начнется… На юг уеду, огород заведу…
— А что, здесь жизни нет?
Мужчина оглядел меня с головы до ног, отметил, видно, что костюм на мне болтается, пуговицы перешиты, вместо шнурков — веревочки в туфлях, и, покачав головой, усмехнулся:
— Потолки больно низкие.
Я не сразу понял его. Мы вообще-то тяготеем к двусмысленным ответам, оттого уточнил:
— Вы имеете в виду жилищное строительство? Или уровень заработной платы?
— Я имею в виду жизнь, — ответил он.
— Это как?
— А так… Сами, что ль, не знаете? На все лимит и потолок. Хочешь прыгнуть — а нельзя… Или — смысла нет… Спортсмен планку перемахнул — ему золотая медаль. А в нашей жизни? Мы же не придурки — ставить мировые рекорды в пустом помещении без зрителей… Медалей хотим… Золотых… А не сатиновых вымпелов…
— Вы кто по профессии?
— Конструктор.
— Где работаете?
— Где надо, там и работаю, — на этот раз мужчина оборвал разговор, демонстративно отвернувшись.
Откуда в нас эта невоспитанность, подумал я. Вспомнил, как военврач, возвращавшийся со мною в поезде из Берлина — в отпуск, на Брянщину, задумчиво говорил: «Знаете, у немецких друзей и порядок, и бананы с миндалем в захудалых деревенских магазинчиках свободно продают, не говоря уж о том, что там же семь сортов колбас и сарделек на кафельной стенке висят и все люди друг к дружке предельно вежливы, я все же испытываю умиление — даже слез сдержать не могу, — когда меня начинают отчитывать в Бресте… Каждый, кому не лень, ругает: и носильщик, и таможенник, и гардеробщик в ресторане, и официант… Они собачатся, а у меня в сердце покой и счастье — свои.
Слова этого молодого военврача с лучистыми глазами, молодого еще, сорока нет, запали мне и сердце. Когда мы прошли досмотр и встретились в ресторане брестского вокзала, я присел к нему за столик: «Чем вы объясните эту вашу умильность к тому, что наши так отчаянно собачатся?» Он посмотрел на меня с некоторым удивлением, повторив: «Так ведь свои! От иностранного языка устаешь! Да и потом, знаете, горько испытывать ощущение собственной малости… У нас сестры в госпитале гроши получают, а купить есть что, товары хорошие — и ковры, и отрезы, и обувь, особенно «Саламандра»… Ну и наладились наши по воскресеньям обихаживать немецкие огороды за пятьдесят марок в день. Субботу и воскресенье работают — вот и босоножки… У меня сердце сжало, когда сестра милосердия поведала, что, мол, старик хозяин с ней по-русски говорит, добрый дед, с нами воевал, в плену язык выучил… Победители на побежденных вкалывают, разве не обидно?! С тех пор у меня прямо как навязчивая идея — домой, скорее домой, там хоть такого быть не может!»
…Кто ж это писал, что планета наша для веселья мало оборудована, подумал я, наблюдая за тем, как безжизненно-медленно движется очередь на прием к инспектору по обмену с иногородними. Кажется, Маяковский. Неужели он весь мир имел в виду? Или писал про нас, горемык? Во время первой зарубежной поездки в Чехословакию я даже сжимался, когда в магазинах, автобусах, в отеле постоянно слышал вокруг себя неизменно ликующее: «Просим вас», «Пожалуйста». Люди произносят это напористо, словно бы агрессивно навязывают тебе вежливость и взаимную уважительность. Отчего же мы — а ведь народ наш добр и отзывчив — так грубы и неотесанны?
…Инспектором оказалась пожилая женщина с нездоровым, землистым цветом кожи. Голубые, миндалевидные глаза ее были совершенно инородны на измученном лице.
Выслушав меня, она сказала, что я должен написать заявление с указанием точной даты обмена, когда и кем подписан ордер, на основании каких документов, и указать причину, побудившую меня обратиться с этим вопросом.
Испытывая ноющую тоску, я ответил, что в бюро справок мне объяснили: именно здесь, в этом кабинете, я получу исчерпывающую информацию. Обмен состоялся месяц назад. Неужели так много людей из Загряжска уезжают в Курск? Пожалуйста, разрешите мне самому поискать в картотеке.
— Если мы каждому встречному разрешим рыться в картотеке, — ответила женщина, — потом сами ничего не сможем разыскать…
— Сколько времени я должен ждать ответа?
— Две недели.
— У меня путевка в санаторий начинается через пять дней…
— Отдохнете, тогда и придете за ответом.
— Дело в том, что за время моего отсутствия (я не смог сказать «ареста», вспомнив, как соседка на лестничной клетке боролась с собою, не зная, пустить ли меня в квартиру) моя жена обменялась… И уехала в Курск… С новым мужем… А с ней мои мальчики… Они маленькие еще, понимаете? И я их не видел больше года…
— А где вы были?
И я был вынужден ответить:
— В тюрьме.
Женщина покачала головой, несколько брезгливо поинтересовалась:
— Прописку-то хоть дали? Покажите справку об освобождении.
Я протянул паспорт, который мне вернули утром. Женщина прочитала фамилию, лицо ее неожиданно изменилось, глаза сделались еще более яркими, на отечных щеках появился румянец — словно два красных пятачка (видимо, с сосудами у бедняги швах):
— Погодите, погодите! Так вы что ж, тот самый Горенков?!
Я испытал сосущую неловкость, но постарался отшутиться:
— Вы обо мне прямо как об артисте каком…
— Что вы! Ни о каком не артисте! Про вас так много говорят в городе!
Она неожиданно быстро поднялась и открыла дверь в соседнюю комнату:
— Лидочка, достань ящик по обмену с Курском, найди там формуляр на Горенкову…
Та, видимо, слышала наш разговор, потому что сразу спросила:
— Может, она взяла фамилию нового мужа?
Инспектор обернулась ко мне, согласно кивнув:
— А мы по здешнему адресу установим.
Через три минуты Лидочка положила на стол формуляр, и я записал на листочке бумаги улицу и номер дома в Курске, где теперь жили мои дети.
Поблагодарив инспектора, я с трудом удержался, чтобы не спросить ее, зачем же мне было писать заявление и две недели ждать ответа? Она поняла меня. Румянец у нее стал еще более нездоровым:
— Не взыщите… Моя Лидочка получает копейки, если я стану загружать ее сверх меры, она просто уйдет… А поди замани сюда кого! Сидеть в душной комнатушке без кондиционера за гроши…
— А если бы клиенты платили вам какой-то процент за услуги? И вы бы прибавили оклад вашим сотрудникам?
Инспектор грустно вздохнула:
— Вы прибавили своим рабочим? Прибавили. Ну, и чем это кончилось? А мы и вовсе отдел исполкома… Какие проценты?! Это ж капитализм чистой воды! С этими процентами мы все наши достижения растеряем…
— Какие именно?
— Ну, как, — она удивилась такому вопросу. — Бескорыстие, служение общему делу, духовность…
Она резко оборвала фразу, потерла виски мужскими пальцами, привыкшими, видно, к домашней работе. Стирка наверняка на ней, ногти чуть отстают, и подушечки словно бы натерты пемзой.
— Отчего в нас так сильна приверженность догме? — вздохнула она. — Диву только даюсь… До сих пор говорим не то, что думаем, а то, что зазубрили в молодости… Оглупили нас, оболванили, как несмышленышей каких…
Инспектор заглянула в бумажку, где я накорябал адрес, и заметила: