Юлиан Семенов - Петровка, 38. Огарева, 6. Противостояние
«А я отдавал категорические приказы, — подумал Садчиков, — когда мы работали на Петровке, тридцать восемь. Я учился у нашего комиссара: главное — уметь отдать жесткое, волевое указание. Наш комиссар ставил себя в основание конструкции — будь то небоскреб или изба. Он пропускал факты через свой опыт, а опыт его, словно пример из учебника арифметики, подсказывал ту или иную возможность. Он верил себе, он очень верил себе, наш старик. Он жил возможностями сороковых годов, он был убежден в том, что возраст и опыт сыщика — основополагающие и единственные гаранты успеха в нашем деле. И еще он считал: главное — сломать арестованного, подавить его превосходством сильного. Костенко и тогда умел спорить с комиссаром, а я боялся. Я пытался на свой страх и риск вязать комбинацию, не вступая с комиссаром в конфликт. Славка вступал. «Приказ командира — закон для подчиненного». Слава тогда сказал мне, что этот разумный постулат войны не может быть автоматически перенесен в наше дело. Ну да, когда я воевал, он был еще школьником. Когда я поменял погоны офицера артиллерии на милицейские, он только-только сел на университетскую скамью. Я долго еще после армии, куда ни крути, щелкал каблуками, а он всегда стоял на своем, особенно если доказывал, что преступник шестидесятых годов отличается от своего предшественника — вора или расхитителя сороковых. «Чем? — возражал тогда ему комиссар. — Морда, что ль, сытей? И телевизор смотрит? Бандюга, он во все времена бандюга». — «Если защищать закон, — как-то ответил Костенко комиссару, — стараясь сломить арестованного, унизить, показать свое над ним превосходство, тогда мы тоже можем ненароком преступниками оказаться, товарищ, комиссар. Изобличить — не значит подавить. А вдруг арестовали человека случайно — так может быть?» Комиссар тогда ответил: «Извинимся — поймет, если честный советский человек. А если вражина — пусть обижается, мы к обидам привычные». А Слава сказал: «Это не по-нашему». Вот он и стал моим начальником, Славик-то…»
— Дед, — сказал Костенко, положив трубку. — Слушай, дед, у меня новости есть.
— Хорошие? — спросил Садчиков.
— Как тебе сказать? Занятные. Честно говоря, я иногда испытываю мазохистское наслаждение, когда моя версия летит: противно чувствовать себя легавой, которая всегда безошибочно идет по следу.
— Раскрываемость тогда будет у т-тебя плохая, к-критиковать станут, на собраниях прорабатывать.
— Переживу. Загодя к каждому подходить с осторожностью? Стоит ли? Так вот, дед, врачи мне прислали ответ: они Кешалаве прописывали валерьяновый корень и седуксен. Никаких других, тем более сильнодействующих снотворных ему не давали.
— На этом ты его не п-прижмешь.
— На одном этом — нет. Ты, дед, говоришь как прозорливец, на этом я его не ущучу. Тут другое соображение: ни в одном из его костюмов снотворного больше не было. Только в том, синем, который был на нем, да и то остатки. Дома все переворошили — пусто. Где он держит снотворное — вот в чем вопрос.
— Ты убежден, что он еще держит снотворное? Он уже четырех человек уконтрапупил — зачем ему снотворное? Ему х-хватит денег на десяток лет, если считать, что с каждого взял т-тысяч по семь.
— Он уконтрапупил трех. Четвертый жив. И самое любопытное, что прямой начальник этого исчезнувшего, но живого четвертого, директор ювелирной фабрики Пименов, задержан в Москве по случаю странной смерти начальника их главка.
— Что? — Садчиков не сразу понял.
— Позвонили с Петровки: я просил ребят посмотреть по всем ювелирным хозяйствам, нет ли каких новостей. Один из ювелирных начальников, Проскуряков, вчера помер в ресторане во время драки с Пименовым.
— Где П-пименов? Взяли?
— За что? Не он бил, а его били… Он идет свидетелем. Проскуряков от инфаркта скончался. Поедем на Петровку? Я хочу послушать, как Пименова будут допрашивать, все-таки камешки Кешалавы могут быть с его завода… Едем, а?
— А к-кто здесь будет заниматься связью с кавказскими республиками? Вдруг по-позвонят, что нашли Налбандова? М-мне же хочется первым порадовать своего начальника.
2
Пименова допрашивала лейтенант Ермашева из второго отдела МУРа. Она работала на Петровке первый год, пришла сюда сразу из МГУ, и по прежним, недалеким, впрочем, временам, заметь ее кто в коридоре из сотрудников, наверняка бы решил, что эту тоненькую девушку с модной прической, в короткой юбчонке вызвали на допрос по поводу «морального облика».
— Скажите, гражданин Пименов, когда вы приехали в ресторан, состояние Проскурякова вам не внушало никаких опасений?
— То есть? — Пименов мельком взглянул на вошедшего Костенко.
Костенко сразу заметил, что от внимания Пименова не ускользнуло, как поспешно Ермашева поднялась из-за стола, как вспыхнуло ее лицо, от чего завитушки у висков показались совсем светлыми. И, заметив эту реакцию Пименова, Костенко понял, что этот маленький, весь какой-то запыленный человек обладает острым взглядом и быстрой сметливостью.
— Продолжайте, Ирина Васильевна, продолжайте, — попросил Костенко, чувствуя, что неловкость, вызванная его приходом, затянулась, — я не буду вам мешать, мне бы посмотреть заключение врачей.
— Вот здесь, в этой папке, — ответила Ермашева и снова покраснела.
Костенко был на Петровке человеком легендарным, молодые сотрудники смотрели на него с обожанием.
Костенко начал перебирать фотографии и вчитываться в заключения экспертов, прислушиваясь к тому, как Ермашева вела допрос.
— Мы с вами остановились на том…
— Я помню. Я сразу-то не очень понял, чем вы интересуетесь. Вы, наверное, думали, может, он был бледным или испарина на лбу? Да?
— Да. Именно это меня интересует.
— Знаете, никаких симптомов, в этом-то и ужас! Румяный был, веселый, бодрый, как всегда. Он же не человек был, а машина — весь в движении, огонь-мужик.
— Скажите, а почему он ударил вас?
— Я же объяснял товарищам в отделении милиции. Он не ударял меня. Это смешно, ей-богу. Зачем же на покойного напраслину возводить, хулигана из него делать. Любим мы на тех, кто ответить не может, сваливать. Он, покойный-то, был человеком высоких душевных качеств. Я ведь объяснял, как дело было. Он в последний миг зацепенел весь, а у него в руке фужер. Я к нему потянулся через стол-то, а он вперед рухнул и прямо мне стеклом в лицо.
— А почему он упал не на стол, а возле вашего стула?
— Да разве тут упомнишь каждую мелочь? Я кровью умылся, понять — ничего не понял, упал, а уж потом крик и шум начался, когда официанты подскочили. Я сообразить ничего не соображаю, кровь хлещет на глаза, а как очнулся, как увидел его рядом с собою мертвого, так шок у меня случился, говорить уж совсем не мог. От нервов, понятное дело… Человек-то он был замечательный.
«Если бы я не пришел, — подумал Костенко, — то допрос, видимо, превратился бы в сольную партию Пименова. Девушке неловко ставить жесткие вопросы, потому что этот человек — уважаемый работник, директор завода, орденоносец. Издеваемся над «интеллигентской мягкотелостью», а ведь это идет от нашего дремучего полузнания. Настоящий интеллигент никогда не бывает мягкотелым. Настоящий интеллигент всегда обнажает существо проблемы, не опасаясь, что при этом он кого-то может обидеть вопросом, беспощадным и прямым. «Мягкотелый интеллигент» — эти два слова, в принципе-то взаимоисключающие друг друга в данном понятии. Мягкотелым может быть мещанин, обыватель. Как бы мягкотелый ни говорил о себе, что он интеллигент, все равно на деле он мещанин. Когда речь идет о поиске истины, надо сразу же называть кошку кошкой и заранее оговаривать условия игры».
Костенко дождался, когда Ермашева начала записывать ответ Пименова, и спросил:
— Скажите, по пути к «Ласточке» Проскуряков в больницу не заезжал?
— Не знаю, ей-богу.
— Разве вы не в одной машине ехали?
— Мы? Да нет. Я на такси, а он на служебной. Вы шофера его спросите, у него шофер — хороший человек, вам точно скажет: завозил он его куда или нет.
— Спасибо. Это, видимо, Ирина Васильевна сделает позже. Вы меня извините, — обратился он к Ермашевой, — что я влез в вашу работу без разрешения.
— Ну что вы, Владислав Николаевич, пожалуйста.
— Тогда позвольте, я задам еще несколько вопросов.
— Да, да, конечно.
— Скажите, товарищ Пименов, — начал Костенко, отодвигая от себя папку с экспертизами. Он поднялся со стула и по обычной своей манере сел на краешек стола, — скажите, пожалуйста, а Проскуряков был воздержан по части спиртного?
— Да он и не пил вовсе! Так, если за компанию.
— Может, компаний было много?
— Нет, раз, два, и обчелся.
— Он никогда раньше не жаловался на боли в сердце?
— Никогда.
— Вы с ним часто выпивали?
— Да как вам сказать? Раза три я с ним выпивал.