Энн Перри - Улица Полумесяца
Хотя с другой стороны, если такое же отвратительное семя передалось ему, то он мог и поверить – и тогда уже смотрел бы на нее совсем другими глазами. Благопристойный образ матери мог развеяться как дым, сменившись уродливой жутью.
А сейчас эта жуть, возможно, откроется Кэролайн… Старая дама отбросила эту нестерпимую мысль. Все остатки гордости, человеческого достоинства или духовной ценности будут сорваны с ее малодушия, и она останется чудовищно обнаженной, какой не следует быть ни единой Божьей твари. Нет уж, лучше умереть! За исключением того, что у нее опять не хватит смелости. Вот в чем корень всех ее бед, она труслива… в отличие от Элис.
Сэмюэль по-прежнему рассказывал о своей матери, о ее красоте, смелости, о том, как он восхищался ею, как славно они общались. Она была другой, потрясающе и невыносимо другой, и осознание этого, подобно раскаленному ножу, проворачивалось в старых ранах и погружалось в плоть Марии все глубже, проникая в самое сердце.
Воспоминания между тем журчали игривым потоком. Кэролайн поведала о какой-то давней забавной истории, но звучала она так, словно произошла только вчера. Так не может продолжаться. Ужасная правда выплывет на поверхность раньше или позже. И это надо прекратить любой ценой, во что бы то ни стало.
Но пожилая дама не могла сказать ничего, что имело бы решающее значение… Прекратить их разговор можно, только вынудив Сэмюэля уйти. Если сама она удалится, то уйдет ли он следом за ней? Мистер Эллисон говорил, как глубоко его восхищает благородство матери, поэтому может и сам повести себя благородно.
– Извините, – вмешалась Мария, несколько громче, чем ей хотелось, – мне немного нездоровится. Думаю, Кэролайн, если ты вызовешь мою горничную, то я удалюсь в свою комнату. Мне необходимо отдохнуть – по меньшей мере до обеда. Посмотрим, как я буду чувствовать себя, – она заставила себя взглянуть на Сэмюэля. – Простите, что мне приходится так неожиданно прерывать ваш визит. Недомогания для моего возраста, к сожалению, стали привычными.
Миссис Филдинг явно упала духом.
– Я вам очень сочувствую. Может, велеть заварить для вас травяной отвар? – потянувшись за колокольчиком, спросила она.
– Нет, спасибо. Полагаю, что мне поможет лавандовая подушка. Таковы уж недостатки старости; не те, знаете ли, уже жизненные силы.
Сэмюэль поднялся с кресла.
– Надеюсь, я не утомил вас, миссис Эллисон. Неразумно с моей стороны было задерживаться так надолго.
Мария молча взирала на него. Этот человек казался совершенно не восприимчивым к намекам.
Горничная открыла дверь, и Кэролайн попросила ее прислать камеристку старой дамы, чтобы помочь ей подняться наверх.
Не имея альтернативы, гость вежливо простился с дамами. Миссис Эллисон не желала жеманно кривляться и цепляться дрожащими руками за перила – она просто медленно поднималась по ступеням лестницы и пережила очередной мучительный удар, услышав, как Кэролайн пригласила его в очередной раз для продолжения разговора, а он ответил согласием. И тогда в ее уме окончательно созрело одно спасительное решение.
Сказавшись больной, Мария была вынуждена остаток дня провести в своей верхней комнате, что сильно раздражало ее, поскольку там нечего было делать, кроме как лежать и притворяться отдыхающей, наедине с немилосердно терзающими ее мыслями, если, конечно, не задать им более интересное направление. Но ей не хотелось сейчас вспоминать о созревшем решении… пока не хотелось.
Мейбл, умная женщина, вела себя как и положено опытной и тактичной камеристке, поэтому только она и продержалась так долго в услужении у миссис Эллисон. Без всяких комментариев горничная молча поставила перед нею отвар ромашки и, не задавая лишних вопросов, принесла лавандовую подушку. Оба средства действовали живительно и могли бы облегчить головную боль, если б Мария действительно страдала от нее.
Провалявшись около часа на кровати, она сочла это вполне достаточным для улучшения состояния и, не желая больше мучиться в одиночестве от бесполезных мыслей и воспоминаний, отправилась в расположенную на верхнем этаже комнатенку, где служанки обычно занимались починкой белья, а при необходимости делали мелкий ремонт дамских платьев. Большинство разумных состоятельных женщин имели по три или четыре платья для дневных приемов и столько же для вечерних, а специальная прислуга занималась пошивом повседневной одежды. Так получалось дешевле, а если служанка умело обращалась с иголкой, то вполне ощутимо дешевле. Мария знала, что Мейбл сейчас шила что-то для нее, поскольку так повелось уже давно. Эмили щедро обеспечивала бабушку тканями, бисером, тесьмой и прочими отделочными материалами.
– Вам уже лучше, мэм? – спросила горничная миссис Эллисон, оторвав взгляд от иголки. – Могу я что-то еще сделать для вас?
– Нет, благодарю, – проворчала старая леди, закрывая дверь.
Она устроилась на свободном стуле, а Мейбл вновь принялась за шитье. Уже спустились сумерки, и в комнате горели лампы. Отблески газового светильника играли на серебристой иголке, и, подгоняемая наперстком, она вспыхивала как живая, ныряя и выныривая из черной ткани. Мейбл тоже постарела. Костяшки ее пальцев обросли подагрическими шишками. Да и ходила она не так легко, как раньше. По обыкновению, служанка расшивала бисером черное платье. После кончины Эдмунда пожилая дама с завидным постоянством носила только черное. Подобно королеве, она выглядела в трауре весьма впечатляюще. В духе времени траур казался высокой добродетелью. Чувство скорби считалось весьма приемлемым и крайне уместным, всем понятным и вызывающим сочувствие. Оно выгодно отличалось от чувства вины, хотя со стороны они могли выглядеть одинаково. Старая вдова могла тосковать, уединяться, и любые ее просьбы с готовностью удовлетворялись. Она была в центре внимания, и никто не навязывался к ней с вопросами.
Мария с необычайной легкостью привыкла к вдовьей роли. Первые годы ей никак не удавалось выбрать подходящий случай для снятия траура, а потом стало слишком поздно. Окружающие привыкли к мысли, что кончина Эдмунда опустошила ее. И миссис Эллисон не оставалось иного выбора, кроме как поддерживать такой образ. Ей хотелось, чтобы люди поверили ее словам, и временами она сама пыталась поверить в сказанное. Избранный способ существования вполне ее устраивал.
А теперь, бог знает откуда, принесла нелегкая Сэмюэля Эллисона, и налаженная жизнь начала катастрофически рушиться…
Мейбл, нанизывая на иголку черный бисер, нашивала его на лиф нового платья. Почему, черт возьми, Мария вздумала всю оставшуюся жизнь носить траур по Эдмунду? Должно быть, он смеется над нею там, в аду, в какой бы круг его отправили… Черный-то цвет никогда ее не красил, а уж тем более теперь, в старости, когда ее лицо сморщилось и пожелтело. А если еще щеки нарумянит, то будет похожа на крашеный труп. Ха, крашеный труп! Именно так и подумаешь, глядя на нее, душа-то совсем помертвела, однако же еще вредничает и скандалит…
Миссис Эллисон хотелось сказать Мейбл, чтобы она выбросила это унылое платье и сшила новое – другого цвета… может, фиолетового, который тоже считается почти траурным. Но фиолетовый или лавандовый – тоже не ее цвета, на самом деле в них она будет выглядеть только хуже.
Кроме того, старая дама боялась перемен. Каждому захочется спросить ее о причинах, а ей вовсе не хотелось больше вспоминать Эдмунда, не говоря уже о том, чтобы объяснять свое поведение. Поэтому она продолжала бездельно молчать. Голова у нее в итоге и правда разболелась.
* * *Миссис Эллисон не спустилась вниз к ужину. Ее страшило то, что Кэролайн может начать болтать про Сэмюэля или, хуже того, про Эдмунда, задавать вопросы, оживляя воспоминания. Разумеется, воспоминания Кэролайн о нем затрагивали лишь внешние, всем известные аспекты, а их старая дама сама намеренно и неизменно подтверждала. Она могла упорно твердить о его доброте, обаянии, способности живо рассказывать интересные истории. Могла вспомнить те рождественские празднества, когда они вместе шли по снежной аллее к церкви в сочельник, и он пел старинные песни красивым звучным голосом.
У нее сжалось горло. По щекам вдруг потекли слезы. Если бы все было так славно!..
Кто же виноват? Неужели она сама? Неужели именно она выбрала неверную дорогу, сбилась с истинного пути, лелея свои детские фантазии о благопристойной жизни, и не потому ли дожила до старости, так и не достигнув расцвета зрелости?
Но тут уж ничего не поделаешь. Теперь она не могла позволить себе измениться.
Хотя жизнь становилась невыносимой. Мария предпочла бы умереть.
Мейбл зашла в ее комнату и забрала поднос с наполовину съеденным ужином. Она ничего не сказала, да и не могла ничего сказать. Уже двадцать лет эта женщина служила у старой миссис Эллисон. Они знали друг о друге массу интимных подробностей, знали физические особенности друг друга, привычки, шаги, кашель, могли на ощупь узнать друг друга, лишь коснувшись руки или волос. Однако в сущности они оставались чужими. Старая дама никогда не спрашивала, о чем горничная думает или на что надеется в жизни, почему не спит по ночам, а Мейбл понятия не имела, какой страх сжимает ледяной рукой сердце хозяйки.