Филлис ДЖЕЙМС - Неестественные причины
Реклесс объяснил:
– Я пришел сообщить вам результаты медэкспертизы. Полагал, что вам будет интересно. Дверь оказалась приоткрыта, я позвал вас и вошел. И почти сразу же заметил топор. Тогда я решил позволить себе такую вольность и остался до вашего прибытия.
Если Реклесс и был доволен произведенным эффектом, то виду не показал. Далглиш даже не думал, что инспектор обладает таким театральным чутьем. Вся сцена была срежиссирована очень ловко: тихий разговор в полумраке, внезапная вспышка света, вид прекрасного, уникального изделия, бессмысленно, варварски погубленного. Интересно, а в присутствии Джейн Далглиш он бы тоже устроил это представление? Хотя почему бы и нет? Она же могла, по мнению Реклесса, всадить топор в столик в последнюю минуту, когда они уходили в «Настоятельские палаты». Женщина, способная для забавы отрубить кисти рук у мертвеца, не пожалела бы для той же цели какой-то предмет мебели. Так что в режиссуре Реклесса была своя логика: он хотел увидеть в первое мгновенье глаза подозреваемой и убедиться, что в них не мелькнуло ни растерянности, ни испуга. Ну что ж, реакция Далглиша ему ничего не сказала. Весь похолодев от бешенства, Далглиш принял внезапное решение. И как только совладал со своим голосом, произнес:
– Я завтра с утра еду в Лондон. Буду вам признателен, если вы тут пока присмотрите. Больше чем на одну ночевку я не задержусь.
– Я, мистер Далглиш, присматриваю в Монксмире за всеми. У меня еще будут для них вопросы. А вы с вашей тетей в котором часу вышли из дому?
– Приблизительно без четверти семь.
– Вы уходили вместе?
– Да. Если вы хотите спросить, не возвращалась ли моя тетка в дом одна взять чистый носовой платок, ответ будет «нет». И, чтобы не оставалось недомолвок, когда мы уходили, топора на том месте, где сейчас, не было.
– А я приехал без малого девять. У него было свыше двух часов. Вы кому-нибудь говорили, что собираетесь в гости, мистер Далглиш?
– Нет. И моя тетя, уверяю вас, такие темы ни с кем не обсуждает. Но это не имеет значения. Мы в Монксмире всегда определяем, кто дома, а кто нет, по свету в окнах.
– Да, и всегда оставляете двери незапертыми. Необыкновенно удобно. И, как повелось в этом деле, у всех окажется алиби. Или, наоборот, ни у кого.
Реклесс подошел к диванному столику, вынул из кармана большой белый носовой платок, обернул топорище и выдернул лезвие из столешницы. С топором в руке он направился к двери, но обернулся.
– Он умер в полночь, мистер Далглиш. В полночь. Когда Дигби Сетон уже час сидел в участке; Оливер Лэтем пировал на театральном банкете на глазах у двух почетных рыцарей и трех почетных леди Британской империи и половины всех околокультурных прихлебателей Лондона; когда мисс Марли, насколько мы знаем, уже спала у себя в гостиничном номере; а Джастин Брайс сражался с первым приступом астмы. По меньшей мере двое из них имеют железное алиби, но и остальные двое держатся вполне уверенно… Да, забыл вам сказать. Пока я тут сидел, вам звонил некий мистер Макс Герни. Просил позвонить, как только вы сможете. Номер телефона, он сказал, у вас есть.
Далглиш удивился. Вот уж от кого он на отдыхе не ожидал звонка, так это от Макса Герни. Но между прочим, Герни был старшим компаньоном в издательстве, печатавшем сочинения Сетона. Интересно, известно ли это Реклессу? По-видимому, нет, иначе бы он не промолчал. Инспектор работал с бешеной оперативностью и успел опросить чуть ли не всех, кто знал Сетона. Но то ли до издателя очередь еще не дошла, то ли ничего полезного от него узнать не надеялись.
Реклесс наконец снова повернул к двери:
– Доброй ночи, мистер Далглиш… Передайте, пожалуйста, вашей тете, что я очень сожалею насчет столика… Если вы правы и это – убийство, нам известна про убийцу одна подробность: он прочел слишком много детективов. Вы согласны?
И ушел. Как только смолк удаляющийся шум его машины, Далглиш позвонил Максу Герни. Тот, очевидно, ждал, так как сразу же снял трубку.
– Адам? Молодец, что быстро позвонил. В Скотленд-Ярде никак не хотели мне ответить, где ты, но я сам сообразил, что в Суффолке. Когда ты возвращаешься? Я хотел бы повидаться с тобой, как только ты окажешься в городе.
Далглиш ответил, что будет в Лондоне завтра. И услышал в голосе Макса облегчение.
– Тогда, может, пообедаем вместе? Чудесно. Скажем, в час. Есть у тебя на особой примете какой-нибудь ресторан?
– Макс, ты, помнится, состоял когда-то в «Клубе мертвецов»?
– И сейчас состою. Хочешь пообедать у них? Супруги Планты кормят отлично. Тогда в час у «Мертвецов». Устраивает тебя?
Далглиш ответил, что вполне.
17
На первом этаже «кукольного домика» в Кожевенном проулке Сильвия Кедж услышала свист усиливающегося ветра, и ей стало страшно. Она не любила штормовые ночи, когда вверху и вокруг все выло и гудело, а тут, в расселине берегового обрыва, где притулился ее дом, держалась неестественная глубокая тишь. Воздух тут оставался неподвижным и затхлым, даже если разыгрывалась настоящая буря, как будто «Дом кожевника» испускал особые, тяжелые миазмы и стихиям было не под силу их развеять. Косяки и рамы у Сильвии в доме почти никогда не дребезжали, не трещали балки перекрытий. И кусты бузины под окнами на задах разве что лениво колыхались, будто им никак не дотянуться до стекол. Бывало, мать, уютно устроившись в кресле у камина, изрекала:
– Кто бы что ни говорил, но нам тут живется очень покойно. В такую ночь не хотела бы я сидеть наверху, в «Пентландсе» или в «Сетон-хаусе».
Это была любимая фраза матери: «Кто бы что ни говорил…» Произносилась всегда язвительным тоном обиженной вдовицы, предъявляющей бесконечные претензии белому свету. Мать обожала все маленькое, уютное, надежное. Природу она воспринимала как оскорбление, и «Дом кожевника» служил ей укрытием не только от штормов, но и от собственных мыслей. А вот Сильвия была бы рада, чтобы напоенный морскими брызгами ветер ломился в окна и двери. Она бы чувствовала, что внешний мир вправду существует, и себя бы чувствовала его частью. По крайней мере, не так обидно, как сидеть в этом противоестественном безветрии, отрезанной ото всего за стенами дома, где даже природа как бы не удостаивает тебя вниманием. Но в эту ночь она ощутила не просто одиночество, обособленность от мира, а именно панический, животный страх. Она боялась, что ее убьют. Началось со знобкого, почти приятного предчувствия опасности, которым она сознательно, отмеренными дозами себя развлекала. Но потом неожиданно воображение вышло из-под контроля. И вместо мыслей о страхе явился сам страх. Она одна в доме. Она беззащитна. Она боится. Она представляла себе темный Кожевенный проулок, песчаную проезжую колею, высокие черные кусты, стоящие стеной справа и слева. Вздумай убийца прийти к ней сегодня, она даже не услышит его шагов. Инспектор Реклесс несколько раз ее спрашивал, и она отвечала одинаково. Ночью мимо «Дома кожевника», если человек ступает осторожно, вполне можно пройти и остаться незамеченным. Ну а если человек несет труп? Это труднее сказать, но она все-таки думает, что тоже можно. Когда она спит, то спит крепко, с закрытыми окнами и задернутыми шторами. Но сегодня он не будет нести труп, он придет за нею свободный. С топором в руке, может быть, или с ножом, или поигрывая концом веревки. Она попыталась представить себе его лицо. Лицо должно быть знакомым. Она и без вопросов инспектора знала, что Морис Сетон убит одним из обитателей Монксмира. Но сегодня вместо знакомого лица ей виделась только бледная, застывшая маска хищника, бесшумно подкрадывающегося к жертве. Возможно, вот прямо сейчас он уже стоит у калитки, положил ладонь на деревянную ручку и не решается открыть. Потому что знает: у нее калитка скрипучая. Это в Монксмире все знают. Но чего ему беспокоиться? Ну, закричит она. Все равно же никто не услышит, некому услышать. И он ведь знает, что она не может убежать.
Сильвия в отчаянье осмотрелась вокруг, примериваясь к массивной темной мебели, которую привезла в дом мать, когда выходила замуж. Хорошо бы загородить дверь большим резным книжным шкафом или угловым буфетом, да как их сдвинешь? Она ничего не может. Она приподнялась на своей узкой кровати и, повиснув между костылями, перебралась в кухню. Из застекленной дверцы посудного шкафчика на нее взглянуло собственное отражение: бледный круг лица, глаза, как два черных провала, и прямые черные волосы обвисли, как на голове утопленницы. Лицо ведьмы. Триста лет назад они бы меня заживо сожгли, подумалось ей, а теперь даже не боятся. Трудно сказать, что хуже – когда жалеют или когда боятся. Выдвинув один из ящиков кухонного стола, она достала несколько ложек и вилок. Уложила их в ряд по краю подоконника, хрипло дыша прямо на оконное стекло. Подумав, поставила еще тут же два или три стакана. Если он попробует забраться в окно, по крайней мере она загодя услышит металлический дребезг и звон разбиваемого стекла. Теперь она стала искать оружие. Может быть, разделочный нож? Нет, он слишком неуклюжий и тупой. Кухонные ножницы? Она развела лезвия и попыталась разнять их совсем, но болт сидел слишком прочно, не поддавался даже под ее мощными пальцами. Тут она вспомнила про старый обломанный ножик для чистки картофеля и других овощей. Сточенный клинок был всего шести дюймов, но твердый и острый, как игла, и ручка короткая, удобная, по руке. Она несколько раз провела им туда-сюда по шершавому краю раковины. Попробовала пальцем лезвие. Ладно, годится. Вооружившись, она почувствовала себя спокойнее. Проверила еще раз замки на входной двери, выложила вдоль подоконника в гостиной стеклянные безделушки из углового буфета. И улеглась на кровать, прямо в шинах, высоко поставив подушки, положив рядом тяжелое стеклянное пресс-папье и зажав в руке картофельный ножик. Так она возлежала на подушках и ждала, когда уймется этот пароксизм страха, и сердце ее колотилось, сотрясая все тело, слух напрягался, ловя сквозь стоны ветра, не скрипнула ли калитка, не звякнуло ли, разбиваясь, стекло.