Виль Липатов - И это все о нем
— Ну как же будем жить дальше, Никита Гурьич? Будем продолжать запираться?
Суворов помигал и торопливо ответил:
— Что было говорено, то и есть говорено. Больше нет правды, чем ты от меня услышал, товаришш Прохоров, врать мне не с руки, не такой я человек, чтобы врать…
Прохоров легко поднялся с места, неторопливо подошел к окну и опять почувствовал, какой он весь спокойный, деловитый, умный. Если его не вывел из себя старательный Пилипенко, если он способен почувствовать восхищение твердой линией упрямого младшего лейтенанта, то запуганный Заварзиным тракторист Никита Суворов и подавно не мог удивить капитана, когда повторял вчерашнюю ложь.
— Вы меня вокруг пальца как мальчишку водите, Никита Гурьич! — обидчиво сказал Прохоров и помигал на Суворова: — Я вашу байку брать в резон не могу: она потолочная.
— Это уж как ты себе на душу положишь, товаришш Прохоров!
Ох как нетрудно было запугать трусливого мужичонку…
— Мученье мне с вами, Никита Гурьич! — со вздохом сказал Прохоров и сел на прежнее место. Он с полминуты помолчал, потом произнес негромко: — Снова мне рассказывайте вашу байку, Никита Гурьевич… Надежда только на то, что вы сегодня по-другому врать будете, а я вас тут-то и поймаю! Ох, скажу, Никита Гурьевич, ох врете, ох путаете!
У мужичонки отвисла нижняя губа, открылся рот с желтыми, стоящими вразнотык зубами; совсем был плох красотой и мужской силой Никита Суворов, обидели его отец и мать всем тем, что надо давать сыну, — силой, ростом, разворотом плеч.
— Начинайте, начинайте, Суворов!
Тракторист побледнел, ухватился руками за края табуретки, начал было сгибаться обреченно, но Прохоров все еще требовательно глядел на него, все еще улыбался, и Суворов заговорил:
— Ну, дело с того началось, что Арканя-то Заварзин на лесосеку вдругорядь вернулся. Сначала он будто с Андрюшечкой-то Лузгиным на поселок уехал, а потом я трактором-то на эстакаду бреду, гляжу: он обратно возля столовой стоит! Ах, думаю, забери его лихоманка, как же он оттеля сюды попал, когда должон уже по деревне шастать! Да так он быстро возвернулся, что и сапог на нем забыгать не успел… Ну, стоит возля столовой, куренкой займается, наплоть к вагонке-то подошел, чтобы его-то не видать…
Прохоров про себя усмехался, вынимая из памяти полузабытые слова. Забыгать — значит просохнуть, наплоть — вплотную, куренка — курить… Волной воспоминаний веяло от местных словечек мужичонки, в мягких интонациях скрывалась прохоровская молодость, детство с зарницами и рекой, прохладой звездных вечеров, гармошкой на улице, шорохами на полатях, где спала древняя бабка. Гармонь шла переулком, пела «Расцветали яблони и груши…», смеялись девчата; на заре — петушиный всполошный крик, зябкая роса, тревога молодого тела…
— Ну, стоит он у вагонки, куренкой займается, глаз у него пришшуренный, как у сома-рыбы, — продолжал Суворов, вздыхая. — Тута надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что сом-то только кажет круглый глаз, у него только обличье, что глаз круглый, а взаболь у его глаз-то пришшуренный. Ты вот возьми сома, товаришш Прохоров, да искосу на него глянь: глаз пришшуренный! У щуки — глаз круглый! А за карася я тебе и говореть не буду: каждый знат, что у его глаз даже шибко круглый…
Слушая Суворова, капитан Прохоров сидел тихо, не двигаясь, как бы боясь спугнуть плавную речь, прервать нить неожиданных ассоциаций и прямых воспоминаний. Суворова нельзя было ни перебивать, ни торопить, и Прохоров добродушно думал: «В тридцать минут уложится!»
— …глаз пришшуренный быват еще у молодой стерляди. Ну, это особ статья, это рыба така, что у нее все наперекосяк…
Никита Суворов приостановился, почесал веко.
— Ну, гляжу я на Заварзина, ничего понять не могу, однако смекаю: дело нечисто! Во-первых, чего возвернулся, во-вторых, чего пришшуриватся, чего лыбится на контору? В ей же не сахар, в конторе-то! В ей Женечка Столетов с самим Гасиловым разговариват… — Он покрутил головой. — Ну до чего долго Женечка с Гасиловым говорели, что я три ездки трактором-то сделал. Это ведь чуток поболе часа, никак не меньше…
По-прохоровскому тоже выходило, что между отъездом и возвращением Аркадия Заварзина прошло никак не меньше часа, и, значит, именно столько времени разговаривал Столетов с мастером Гасиловым.
— Да, это никак не меньше двух часов прошло, когда Заварзин-то возвернулся, — снова пересчитывал Никита Суворов. — Я, конешно, тракторист не ахти какой — я ведь колтоногий. — Он показал на хроменькую ногу. — Мне с Евгением Столетовым, конешно, равненья не было. Куды там! Он, Женечка-то, на тракторе езживал, как остяк на обласке… Это я тебе, товаришш Прохоров, на полном сурьезе говорю, что во всей области лучше Евгения тракториста не было. Вот те хрест! Ну, ты сам посуди, товаришш Прохоров! Я делывал за смену, сказать, двадцать ездок, а Женечка — тридцать! Это что? Это рази не стахановска работа? «Степанида» под нем была ровно конь! Бывалыча, скажет: «Ну, давай, родимая!» А она его слушат, ровно живая. Ей-бо! «Степанида» его понимала, это соврать никто не даст, а я с ней, бывалыча, часа два вожусь. Все, зараза, не заводится. Ну, Женечка подойдет, руку ей на бочину положит, в моторе кой-чего покопатся — она и заведется. Ну зараза, ну зараза!.. Это я про трактор говорю, не про Евгенья…
На улице творился летний день. Было так же жарко, как вчера и позавчера, но над деревней сегодня висело большое, темное в середине, растопыренное облако, обрамленное по краям белой слепящей каймой. От облака лежала на реке густая тень, и вода в этом месте казалась рябой, простуженной. Облако медленно-медленно приближалось к солнцу.
— Дожж будет! — поймав взгляд Прохорова, сказал Никита Суворов. — Падет короткий, залывит всю деревню, под вечер угомонится… Ну, я дальше пойду… Я, значит, воз на эстакаде отцепляю, с бригадиришкой Притыкиным, язви его мать, хлестаюсь насчет тросов, а сам, не будь дурак, на Заварзина поглядаю. Здеся вдруг и Женечка выходит… Ах ты мать честна! Лица на нем нет, ногами-руками дрыгат, туда, откеля вышел, супротивно зыркает… Ну, тут Заварзин и подходит к ему. Ах, мать твою распротак, думаю, бандюга, семь лет по лагерям да тюрьмам сиживал, чего бы он плохого Женечке не произвел!
Опять всплеснув руками, Суворов приподнялся, поглядел на Прохорова с испугом:
— Ну, они поговорили, поговорили да в тайгу пошли. Идут, обои руками размахивают, обои агромадные, балмошные. Ну, думаю, за имя надо иттить! Бегом бежать за имя, думаю, надо! Ладно! Бросаю трактор, бригадиру Притыкину говорю: «Я по большой нужде поспешаю!», а сам — шасть за имя в тайгу! Вот, думаю, остановятся, вот, думаю, что плохое начнется, а они все валят да валят дальше. Обратно ручищами махают, о чем разговор, мне обратно не слыхать, как я шибко позади их поспешаю, — неровен час Заварзин усмотрит! Он страшенный! Чего хорошего, если ножом обранит, али того хужее, вовсе убьет?
Прохоров слушал чутко, так как приближался момент, когда в рассказе начиналась ложь, а надо было непременно засечь картину, после которой тракторист врал.
— Ну, шнырим дальше, уж порядочно от лесосеки отошли, как на тебе — останавливаются… Ну, они ишшо маненько руками помахали, построжились друг на друга и давай молчать, ровно нанятые. А было дело, надоть сказать тебе, товаришш Прохоров, возля озерца.
Никита Суворов оживился.
— Ты теми местами не хаживал, ты, товаришш Прохоров, и в понятье не держишь, чтобы посередь тайги да вдруг — ветельник, сморода, дерево. Это озеро Кругло называется, в нем, если хочешь знать, всяка рыба живет…
И страшно было мужичонке, и любопытно, и воспоминания наваливались, и хотелось, чтобы все были довольны — милиционер Прохоров, страшный Аркадий Заварзин, несчастные родители Евгения Столетова. А трудное место в рассказе приближалось, а темное озерцо уже посверкивало в проеме сосен, а милиционер Прохоров смотрел так, словно просвечивал Никиту Суворова насквозь, и все было так страшно, что страдальческие глаза тракториста спрашивали: «Зачем все это, для чего?»
— Утки в Круглом озере — невпроворот! — радовался отдыху Никита Суворов. — Ну, чирка там видимо-невидимо, нырка помене будет, но тоже есть — садится, быват, и нырок. Крякуша, само собой, водится, однако черноклювика не видать. Черноклювик, он больше на луговине, на сорах или на болотине… — Никита Суворов ни на секунду не приостановился. — Ну, тут надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что они не сразу драться стали. Они еще хотели договориться без драки, но, надо быть, не сумели…
Никита Суворов тяжело, прерывисто вздохнул.
— Тут на Кругло озеро клохарь-утка села… Вот об это время, товаришш Прохоров, они и начали хлестаться, как лончаки. Страшное дело!.. Ты чего так на меня зыркашь, товаришш Прохоров? Клохаря-утку не знаешь?… Сам он из себя большой, сизый, питатся рыбой, мульков имат и тоже ест. А вот еще есть така птица — мартын с балалайкой. Этого не едят, не стреляют, сам белый, над полями летат, крылья долги, а сам меньше утки. Этого ты, когда встренешь, не стреляй — почто он тебе…