Фредерик Дар - Слепые тоже видят
Он подчиняется.
— Так, ну и что?
— Убери свой галстук, болтающийся на жилете, а то у тебя несколько неопрятный вид.
Он исполняет.
— Вот, пожалуйста, монсеньер. Ну что еще тебе взбредет в голову?
— У тебя волосы растрепались, Александр-Бенуа, — продолжаю я. — Попробуй граблями расчесать остатки шевелюры!
Он растопыривает пальцы и проводит ими по голове.
— Знаешь, своими замечаниями на мой счет ты мне начинаешь действовать на простату, — заявляет он.
— Возможно, Толстяк, но мои замечания… они тебе кажутся вполне нормальными? Не надо открывать рот, будто карп, которого несут, чтобы показать Эйфелеву башню. Напряги извилины.
— Действительно, — бормочет он, — есть, я бы сказал, нечто кое-что, что мне странно. Только я не врублюсь что.
Я лезу ему в карман жилета и беру монетку, затем подбрасываю ее, ловлю и, поднеся к его носу, говорю:
— Решка. Странно, правда?
Он надувает щеки.
— Нет, орел или решка, мне до…
И тут наконец его осеняет. Он вдруг мигом соображает, что ко мне вернулось зрение. Сначала он зеленеет и физиономия у него вытягивается. Потом он пытается облизнуть губы, но его язык пересох, как кость, валяющаяся в Сахаре под палящим солнцем. Он сглатывает, но что-то щелкает у него в горле. Два обезвоживания подряд никогда не породят и капли влаги. Толстяк сидит с прилипшим к губам языком и таращит на меня глаза.
Затем глаза его стремительно лезут из орбит.
В горле происходит хлопок, как в глушителе машины, мотор которой не заводится.
Он падает на колени.
Начинает креститься.
Но на полпути бросает и тычет в меня пальцем.
Бормочет «Отче наш», а затем «Богородицу».
Чем не жанровая сцена! Толстый французский полицейский молится в комнате борделя в присутствии долговязого немецкого педика.
Бред, безумие!
Закончив обрядовые действия, Берю садится на пятки. Как в Мекке.
— К тебе возвратилось зрение, мой Сан-А, — вздыхает мой лучший друг. — Ах! Какое счастье! Великое счастье! Мы наконец спасены, ты и я. Спасены! Я тоже спасен, брат! Признаться, — я не в силах выносить этот обет…
— Какой обет?
— Я поклялся не пить ни капли красного вина до тех пор, пока ты снова не будешь видеть, парень. Ты не можешь себе представить, какие муки я принял… Пить только белое — врагу не пожелаешь. Ты бы сразу понял, что белым сухим можно только полоскать глотку. Пьешь, пьешь — и никакого толку, а утром, после перебора, — просто сущая отрава! Но все-таки скажи наконец, как произошло твое чудесное выздоровление?
Я рассказываю ему. Он довольно мотает головой.
— Ага, понимаю. Согласись, в некоторых исключительных случаях педераст тоже неплохо? Как знать, может, ты проходил мимо своего выздоровления много раз, Сан-А? Я вот думаю, не поехать ли тебе все-таки в Лурдский монастырь…
— Зачем туда ехать, если я выздоровел?
— Чтобы отдать долг честного христианина, — сделав одухотворенную рожу, заявляет мой Толстяк.
Он вытаскивает из кармана пачку немецких марок и протягивает несколько бумажек «высокой блондинке».
— На, ты заслужил, дарлинг! — уверяет Мамонт.
Его лунообразное лицо вызывает доверие.
— Знаешь, а он для этого жанра вполне ничего, — мурлычет мой спаситель Берю. — С тех пор как я в этом состоянии, у меня ощущение, будто во мне что-то произошло. Благодаря своей штуковине я стал смотреть на любовь шире, стал более терпимым, более понятливым. Мне теперь вообще можно уйти на пенсию. Когда вырастает такой маятник, чувствуешь себя на полном обеспечении… Но поскольку к тебе возвратилось зрение, ты по-товарищески и просто из любопытства взгляни на это дело. Скажи, только честно, ты когда-нибудь думал, что увидишь нечто подобное?
Расстегнув ремень, Берю роняет свое достоинство на ботинки, что, естественно, вызывает непроизвольную реакцию у меня и у Греты.
— Мама! — вскрикивает мальчик-девочка.
Крик души.
Крик плоти. Мама! Международное понятие. Общечеловеческое! Одно-единственное слово! Но ключевое!
— Шик, а? — говорит Берю голосом, в котором угадывается горечь пополам с гордостью.
— Шик? — переспрашиваю я. — Нет, термин слишком короткий для такого длинного предмета. Тут, Бог свидетель, можно сказать многое… В разных тональностях. Ну вот, например. Агрессивно: «Будь у меня такой, я бы его моментально отрезал!» Дружески: «Но он же, наверное, путается у вас под ногами». Описательно: «Это лемех… Это клюшка… Это руль. Да что там — руль! Пожарная кишка!» С любопытством: «А для чего служит этот огромный маятник?» Милостиво: «Не хотите ли, забавы ради, сбивать своей лопатой масло в бочках?» Язвительно: «Это, когда вы сами вынимаете, напоминает шланг на бензоколонке или даже печную трубу!» Предупредительно: «Осторожней нагибайтесь, как бы ненароком не сломать такой редкий экземпляр!» Нежно: «Поскольку он служит для светских забав, не позволяйте ему размениваться на мелочи!» Педантично: «Только у слона, мечущегося по саванне, такой хобот между бивнями, да нос у Сирано!» По-рыцарски: «Ну что, брат, скажу тебе, что пока такая чертовщина существует, я, пожалуй, не рискну повернуться к тебе спиной!» Высокопарно: «С таким монументальным фаллосом вам гарантирован маршальский жезл!» Патетически: «Друг мой, это ваш отличительный знак!» Восхищенно: «Каков скипетр — таково и королевство!» Лирично: «И мачта гордая противится ветрам!» Наивно: «Это пилон или свая?» Уважительно: «Знаешь, Берю, по этой штуке тебя легко найти в любой толпе!» По-товарищески: «Мать моя, вот это да! Нужно очень большую печь, чтобы испечь такой длинный батон!» По-военному: «Черт возьми! В саперы шагом марш!» Практично: «И это входит в комплект к мочевому пузырю? У вас колокол вместо колокольчика!» И, наконец, чтобы закончить этот поэтический ряд: «Перед вами дубовый ствол, пустивший молодой побег! Да в нем не меньше шести метров!» Вот что ты должен был сказать, мой дорогой Берю, если бы мозг у тебя был такой же большой, как то, что мы видим!
Берюрье, который слушал меня очень серьезно, качает головой и поднимает шторы на окне.
— Браво! Одновременно со зрением к тебе вернулась твоя болтовня. Клянусь, ты, кажется, заговорил стихами! А я-то, дурак, надеялся, ты скажешь чего умного, чтобы мне помочь по-товарищески!
Я слегка шлепаю его по уху и декламирую:
— Чтоб должное отдать твоей великой мочи, готов я посвящать и дни свои и ночи! А, каково, Александр?
У него потрясающе довольный вид, у моего Берю.
Мы наконец одеваемся.
И рука об руку весело шагаем к двенадцатой главе, как старые друзья, одновременно вновь обретшие один — зрение, а другой — красное вино.
Глава (дюжинно) двенадцатая
— Привет, мама! — входя, восклицает Александр-Бенуа.
Первый раз в жизни он называет Фелицию мамой. Обычно в отношениях с ней он более церемонен. Моя мать, насколько я знаю, единственный человек, кого Берю уважает по-настоящему. Но в такую исключительную минуту и отношение Толстяка к ней особое. Это как бы продолжение события.
Моя старушка оборачивается.
Боже, как она изменилась, моя мама, за эти несколько дней! Можно было предчувствовать, предугадывать, но сложно видеть пальцами. Я трогал ее лицо, но мое чувство осязания не позволяло мне представить изменения, происходящие в ее облике. Черты лица заострились. Появились серые тени и круги под глазами и печать грусти в глазах, какую можно увидеть разве что у женщин Корсики, чьи семьи находятся в постоянной кровавой вендетте.
Она хмурит брови, услышав такое обращение к ней со стороны моего друга, и кладет на стол вчерашнюю привезенную из Парижа газету, от которой еще пахнет краской.
Кстати, вы не заметили: французские газеты, как и шоссе во Франции, никогда не высыхают окончательно.
Матери достаточно и четырех секунд, чтобы понять чудо, произошедшее с ее сыном. Она тут же устремляет внимательный взгляд на мои глаза и понимает, что я вижу.
Вам когда-нибудь доводилось видеть в документальных фильмах, как раскрываются цветы? Здесь такая же картина. Счастье на ее лице распускается подобно розовому бутону на экране. Это происходит практически моментально. Она находилась как бы в зимней спячке и теперь проснулась. Спящая Красавица, друзья мои! С музыкальной фонограммой из пения птиц и музыки Штрауса (не немецкого политика, а австрийского композитора).
— Почему я была так уверена? — запинаясь, произносит она.
Два шага — и мы обнимаемся. Берю снимает трубку телефона и, плача от радости, срывающимся голосом на дикой романо-германской смеси заказывает в номер бутылку шампанского.
— Это не потому, что я тащусь от него, — заявляет он нам, — но просто такое событие нужно обязательно спрыснуть шампанским. После чего я, если позволите, перейду срочно к красному. Я видел, здесь есть «Кот дю Рон»…