Елена Топильская - Овечья шкура
Лежащий на диване Синцов, к тому моменту раздумавший помирать, заметил на пороге “доктора мертвых” и слабым голосом ему сказал:
— Борь, ну ты-то рано пришел, пусть сначала “скорая” поработает…
Панов все еще находился под впечатлением этого черного юмора, но сумел вполне связно передать мне подробности оказания первой помощи несчастному Синцову. Ему сделали кардиограмму, выяснили, что инфаркта нет, что боль функциональная, но настояли на госпитализации и увезли его в больницу МВД.
От этих подробностей я заволновалась так, будто Синцов повалился со стула на моих глазах. И хоть эксперты уверяли, что жизни опера Синцова ничто не угрожает, я потребовала, чтобы немедленно после окончания осмотра мы поехали в больницу к Андрею, и я своими глазами убедилась, что жить он будет.
Тут во двор спустились Васильков с Людой, она показала нам машину, сняла ее с сигнализации, криминалист сделал несколько снимков, обработал наружные поверхности дверей на пальцы, после чего Люда открыла нам машину, и Панов тут же сделал стойку, а я прикинула, крушить ли машину, следуя заветам прокурора об изъятии следоносителей, или ограничиться смывами.
Даже мой немедицинский взгляд сразу же выцепил в салоне как минимум три кровавых следа: на спинке заднего сиденья, на внутренней стороне пассажирской дверцы спереди и на подголовнике пассажирского сиденья сзади. Я подозвала Люду и, показав на эти пятна, поинтересовалась, видела ли она их. Люда мазнула по ним глазами и сказала:
— Ну да, они давно были. А что, это разве кровь? Они же какие-то зеленые, пятна…
Панов тут же объяснил ей, что кровь, засыхая и разлагаясь, имеет обыкновение менять свой цвет: через некоторое время она может стать и зеленоватой, и бурой, и черной, и желтой, в зависимости от насыщенности пятна, от свойств объекта, на котором пятно располагается, от температуры окружающего воздуха, от влажности и прочее, и прочее. Люда слушала с бесстрастным видом, но я уже знала, что она не упустила ничего и, если понадобится, она может воспроизвести всю эту лекцию, не ошибившись ни в одном термине.
Пока криминалист фотографировал подозрительные пятна, а Панов обрабатывал их, готовя к изъятию, я в сторонке стала пытать Люду, когда и кому давал Вараксин свою машину. И тут мы зашли в тупик. Люда не смогла мне сказать, когда она впервые заметила эти пятна, и не знала, одалживал ли ее сожитель кому-нибудь машину. Он ездил на машине и без нее тоже, поэтому простор для версий у нас был широкий. Но Вараксин ли был причастен к появлению в машине пятен или кто другой, в одном я не сомневалась: в машине будет не только кровь Вараксина, но и женская кровь.
* * *Конечно, соблазнительно было бы воспользоваться тем, что Люда здесь под рукой и “Звездный” рынок в двух шагах, и отправиться на поиски кроссовок, но день уже клонился к вечеру, торговля на рынке сворачивалась, а главное — я должна была навестить старого друга Синцова в больнице. Подумав, что ради этого благого дела Бог и прокурор простят мне некоторое пренебрежение делами уголовными, я отпустила Коленьку и вместе с криминалистом и Борей Пановым отправилась в главк, где Панов обещал посадить меня на хвост к одному из сослуживцев Синцова, собиравшемуся навестить шефа в госпитале.
По дороге я вполуха слушала докторские байки, занятая мыслями о внезапной болезни Синцова. Сколько же времени я его не видела? Месяца три-четыре? Да, пожалуй; он, как всегда, ковырялся в каких-то кровавых сексуальных убийствах, медленно, но верно распутывая то, что оказывалось другим не по зубам. Пару раз за это время я разговаривала с ним по телефону, по каким-то дежурным вопросам, и даже не удосужилась поинтересоваться, а как он живет? Все еще спит в кабинете? Или наконец устроил свой быт?
И каким-то непостижимым образом мои мысли перескочили с Синцова на доктора Стеценко. Его мне тоже стало жалко, и главным образом — потому, что меня нет с ним, некому утешить его так, как может утешить только близкая женщина; а я же знаю, как он болезненно самолюбив, хоть и скрывает это свое больное самолюбие под обликом рубахи-парня. Ему позарез нужно одобрение, и не всегда справедливое, просто нужно, чтобы кто-нибудь погладил его по шерсти и подтвердил, какой он умный, грамотный, смелый и красивый…
Вообще-то это каждому из нас нужно. Я тоже не могу существовать без одобрения, но от одобрения случайных людей мне ни холодно, ни жарко. Эти самые слова должен сказать кто-то, кто знает тебя и твои проблемы лучше, чем ты сам. И сколько бы я ни рвалась утереть нос Стеценко, доказывая ему — что? Что вполне смогу без него прожить? В первую очередь я доказывала это самой себе. И судя по тому, что так и не смогла перестать думать о Стеценко, не слишком-то успешно доказала. И на фоне тревоги за Андрея Синцова — все-таки сердечный приступ в его возрасте не шутка, — начала переживать: а как там Сашка? С ним-то все в порядке? Или нет? И отдала бы душу дьяволу в тот момент, чтобы только его увидеть.
То, что мысль материальна, я поняла, открыв дверь в палату Синцова. Маленькая палата была двухместной, но вторая койка, аккуратно застеленная, очевидно, пустовала, сам Андрей, в спортивном костюме, как-то непривычно причесанный и немного потускневший, сидел на своей кровати возле окна, а рядом с ним примостился не кто иной, как предмет моих вожделений доктор Александр Стеценко. Когда я вошла, у него в глазах заметалась такая растерянность, что мне на секунду даже стало его жалко.
Как только я приблизилась к больному, Стеценко поднялся.
— Здравствуй, Маша, — сказал он, старательно от меня отворачиваясь. — Андрюха, ну я пошел. Поправляйся.
— Саша, подожди, пожалуйста, — попросила я, нисколько не обидевшись на эти смешные отворачивания. — Проводи меня домой, а то я одна, мне страшно.
Опер из синцовского отдела, доставивший меня сюда и даже любезно пообещавший отвезти назад, хмыкнул, правда, вполне добродушно. Но Стеценко этого не заметил, изо всех сил разглядывая индустриальный пейзаж за окном.
— Подождешь? — без нажима продолжала я, уверенная в том, что домой поеду вместе с Сашкой, и он наконец кивнул, так и не повернувшись ко мне.
Вот теперь я могла с чистым сердцем навещать больного друга.
Я подошла к Синцову, он привстал, мы обнялись, и я усадила его обратно. Присев на табурет рядом с его койкой, я стала придирчиво рассматривать его. Да, все-таки вид у Синцова был больной; и слегка испуганный; создавалось впечатление, что он все время прислушивается к себе; да так, наверное, и было.
— Болит что-нибудь? — спросила я, дотронувшись до его руки.
Он осторожно покачал головой.
— Нет. Но страшно. Вдруг заболит.
Таким я Синцова видела в первый раз. У меня сердце разрывалось от жалости к нему — и, почему-то одновременно к Стеценко, хотя уж тот-то был абсолютно жив и относительно здоров. Пропадут они без нас, подумала я, поглаживая Андрея по руке.
Естественно, я стала расспрашивать, как с ним такое приключилось; Синцов, при живейшем участии своего опера, в красках рассказал про падение со стула; эта сцена была представлена в лицах, причем дважды, на бис. Постепенно Андрей развеселился, обстановка стала непринужденной, даже Стеценко принял участие в травле баек, и поделился, что написал новое стихотворение и как раз на медицинскую тему:
Лучше уж под глазами мешки,
Чем синдром раздраженной кишки…
[3]
Опер из синцовского отдела хрюкнул в голос и опасливо на меня оглянулся, видимо, пола — а гая, что декламация таких стихов в присутствии Ш дамы не совсем прилична. Мне, кстати, неоднократно приходилось отмечать чрезвычайную деликатность людей мужественных профессий.
Так, много лет назад я рассказала в компании следователей и оперативников довольно смелый анекдот; не то чтобы он был суперпошлым, но циничным определенно был, хотя этот цинизм придавал соли анекдота неповторимый [ аромат. Анекдот запомнили, и один из оперов впоследствии, завидя меня, сразу начинал смеяться. Как-то он зашел в кабинет, где мы с Горчаковым и еще парой следователей пили чай; увидев меня, он по привычке зашелся смехом. Мужики с удивлением спросили о причине смеха, и опер охотно поведал, что бросив на меня взгляд, сразу вспоминает некогда мастерски исполненный мною безумно смешной анекдот. Мужики, натурально, попросили юмором-то поделиться, но тут опер посерьезнел и отказался. “При Машке не могу, анекдот неприличный”, — с чувством собственного достоинства заявил он.
Но у Стеценко чувство собственного достоинства и понятие о приличиях никогда не было гипертрофированным, поэтому он ничуть не застеснялся и с большим удовольствием прочел еще один философский экспромт:
Как трудно что-то делать против ветра!..
А потом еще один, уже совершенно невинный:
Кто ж так выводит даму из наркоза!