Юлиан Семенов - Противостояние
Она, казалось, не удивилась приходу Костенко, но не поднялась, сказала тихо, простуженным своим басом:
— Спасибо. Мне уже передали.
— Поднимайтесь, кофе хочу.
В глазах у девушки что-то зажглось, потухло, потом зажглось снова, она пружинисто вскинулась с кровати:
— А спирта хотите? Я спирта жахнула с горя.
— Незаметно.
— Ну я ж не стакан, пару глотков, а то было так страшно, что просто нет сил.
— Сунулась в драку — забудь про страх. Журналистика — драка.
— Смотря какая.
— Ну о барахле я не говорю, на это времени не осталось.
— В Москву уеду.
— Стыдно.
Она включила кофейник и спросила:
— Почему?
— Потому что дезертирство. Да, в Москве легче, да, в Москве такое вряд ли бы случилось, хотя, увы, еще случается, да, в Москве наибольшее благоприятствие, но хорошо ли это для пишущего — наибольшее благоприятствие?
— Хорошо, — убежденно ответила девушка. — Просто даже замечательно. Почему музыканту — наибольшее благоприятствие, художнику — тоже, а пишущему надо продираться сквозь тернии?
— А куда продираться-то? — вздохнул Костенко. — К звездам. То-то и оно. Вам могут предложить написать о том, как плохо освещены улицы, но вы шире глядите: отчего наши города так скучно оформлены, почему мы так горделиво жжем неон на «продовольственном магазине» или «хозтоварах», почему бы вместо этого не придумать интересную современную рекламу, чтобы наши молокососы не вздыхали по рекламе западной или японской… Хорошая, кстати, реклама — не грех бы поучиться. Петр учился, мы у Форда учились, не было в этом ничего зазорного… Напишите, право, вы этим наступите на хвост своему врагу в исполкоме, есть там один… Впрочем, какой он враг… Трус, перестраховщик…
Глаза у девушки мгновенно потемнели:
— По-вашему, трус и перестраховщик — не враг?
— Надо ли так резко?
— Ой, как вы непохоже на себя сейчас сказали!
Костенко потер лоб ладонью, согласился:
— Да, пожалуй.
— А я вот в вас влюбилась.
— Зря.
— Это мое дело, а не ваше. Это мне важно, вы даже и знать про это не должны были б. Просто легче жить на свете, когда есть человек, о котором радостно думать.
— Об отце думайте.
— Снова не то говорите.
— Ну и что? Красивая вы девушка, я несколько теряюсь, поэтому несу околесицу — разве трудно понять?
— А вы многих женщин видали, которые понимают?
— Видал.
— Вы их придумывали себе. Нет женщин, которые умеют понимать. Есть умные — их мало, — жестко как-то отрезала Кира, — и дуры — тех много. Ум — это логика, точный расчет, а вам кажется, что они все понимают.
— Не слишком резко? — улыбнулся Костенко.
Кира пожала плечами, поставила перед ним чашку кофе:
— Растворимый, но я много заварила.
— Прекрасный кофе.
— Правда?
— Сейчас сказал истинную правду.
— Я вообще-то умею заваривать кофе.
— А я впервые попробовал кофе у моей будущей жены, до этого меня с него воротило — горечь, да и только!
— А наше поколение без кофе жить не может.
— Знаете, чем я это объясняю?
— Откуда же я могу знать?
— Я считаю, что это — от спокойствия. Кофе — символ надежности, устойчивости, спокойствия, традиции, если хотите.
— Интересно… Наверное, так и есть… Сядешь в «Молодежном», осень, дождь идет, по улице Горького машины мчатся, а ты возьмешь себе кофе и сидишь, пишешь, смотришь. Правда, так раньше было, теперь подгоняют, очередь, план надо выполнять, на одном кофе разве подворуешь?
— И про это б написали.
— Кто напечатает?
— Умно напишете — напечатают. — Костенко поправил себя: — Рано или поздно. Все равно мы от этого не уйдем, благосостояние таково, что люди хотят отдыхать красиво, а если какие дремучие перестраховщики — против, то они — недолговечны.
— Вашими бы устами да мед пить.
Костенко допил кофе, поднялся:
— Поехали, Кирушка…
— Так меня брат называет, — сказала девушка, подошла к Костенко и погладила его по щеке. — Вот чудо-то, что милиционер появился. Куда повезете?
— К секретарю обкома, он вас с утра разыскивает, всех поднял на ноги, всем по первое число за вас всыпал. Поехали. И вот вам моя карточка, звонить, конечно, отсюда дорого, но написать можно вполне.
— А ваша жена возьмет и скандал устроит.
— У меня умная жена.
— Одногодка?
— Да.
— Если она умная, тогда я вам надоем письмами… Четыре раза в год буду писать… Ладно?
— Я выдержу и восемь. Но отвечу на четыре, страх как не люблю сочинять, всю жизнь с писаниной, поэтому и весточки мои получаются как протоколы…
Костенко высадил Киру у обкома. Он видел в зеркальце «Волги», как девушка стояла, не двигаясь, глядя вслед его машине. Тяжелые волосы казались средневековым шлемом, глаза были растерянные, по-детски еще круглые, а нос обсыпало розовыми веснушками…
РЕТРОСПЕКТИВА-V
(Апрель 1945, медсанбат 54/823)
На второй день Кротов почувствовал жар. Он поднимался в нем изнутри, пронизывая насквозь все тело. Во рту было сухо, язык еле ворочался, иногда мутилось в голове, и это страшило Кротова более всего — а вдруг бред, понесет тогда черт-те что, по-немецки понесет. «Хотя это я замотивировал, — успокаивал он себя, — я сестричке милосердной что-то по-немецки сказал, она еще удивилась, а я ответил, что учителем немецкого языка в школе был Артур Иванович, самый что ни на есть настоящий фриц, учил нас от чистого сердца, мне, мол, в разведке пригодилось, я ж разведчик, морская пехота завсегда в разведке первая, морская душа, черная смерть…»
Врач определил тиф, его перевели в отдельную палату, медсанбат занимал двухэтажный дом, бывшее отделение НСДАП, столы были сдвинуты в угол, на стенах белели места, где раньше висели портреты Гитлера.
— Только маме не пишите, — просил постоянно Кротов, — маму пугать не надо, войну сын прошел, а от вши гибнет…
Врач погладил его по бритой голове, улыбнулся:
— Не погибнет сын от вши, спи больше, морячок, спи и ешь…
— Воротит меня с еды, не могу…
— А ты через не могу. Спи…
Когда кризис прошел, более всего Кротов боялся, что сообщили в ту часть, где служил морячок — мичману или тому, второму, Игорю, поэту, вроде Гоши, идейный, наверное, душу изо всех вынимал. (Успел поглядеть в кузове, пока ехал; рвать не мог, трое соседей было.) Письма он не успел уничтожить, и, когда брили, сестры сунули в мешок, унесли в каптерку, а теперь все ушло на дезинфекцию, и ему сказали, что письма, прогладив горячим утюгом, уже отправили по адресам.
— Но вы приписки-то не сделали, что у меня тиф? — спросил сестру Кротов. — Тиф — не фронтовая болезнь, позорище…
— Да, — ответила сестра, — вы у нас с тифом — первый. Как станете ходить, главврач анкету снимет: где был последние дни перед контузией, с кем общался, что ел. Может, заразу Гитлер на нас хочет напустить…
— Только не сейчас, — попросил Кротов слабым голосом, — я еще в себя не пришел, немочь во мне. Дайте на ноги встать.
Ночью он разыграл спектакль: закричал дурным голосом несвязное, прибежала дежурная сестра, стала его тормошить, а он продолжал истошно кричать:
— Пустите, пусти! Ни шагу назад, братцы! Родина не простит! Они нас тут нарочно держат, лишают фронт силы! Вперед, товарищи, за Родину, за Сталина! Врачи куплены, они — враги народа, они фронт лишают силы!
Разбудил он всех, переполох был, прибежал хирург Вайнштейн, сделал Кротову инъекцию — тот слабо бился, хотя мог ударить очкастого так, что горбатый нос бы ему сразу выправил.
Уснул он через десять минут. Вайнштейн сидел у него в ногах на койке, успокаивал:
— Поспи, родной, поспи, скоро поправишься, вернешься на фронт, только маму сначала навести, у тебя ж отпускной, мы тебе продуктов на дорожку дадим, маме сахару привезешь, спи, сынок, спи, милый…
Когда Кротов почувствовал, что окреп, стал сильнее, чем прежде, ночью пошел по нужде, заглянул в канцелярию, обсмотрел, где лежат книги приема раненых и выписки. Прошел мимо каптерки, где хранилась форма и вещмешок, вернулся, лег, долго прикидывал комбинацию, наутро начал подкатываться под сестричку.
— Глашенька, — сказал он ей, когда выключили свет в палатах, — девочка, ты меня только пойми, сердцем пойми… Вот у меня уж два провала в памяти было, а отчего? Оттого, что ярость во мне, душит меня, Глаш… Милая девочка, дай мне одеться, я ж здоров, дай мне формуляр…
— Какой формуляр?
— Ну бумажку на выписку…
Глаша тихо засмеялась:
— А то еще какой такой формуляр, слово-то не наше… Бумажку я дам, а кто ж тебе, Милинко, аттестат выпишет?
— Мне б только до фронта, там ребята накормят…
— Абрам Федорович говорит, что рано еще, слабый ты, он говорит, после тифа горячка может быть, а ведь не дома ты, в Германии. А ну — свалишься на дороге? Снова тебя к нам везти? Возвратный тиф есть, он прилипчивый, Милинко…