Юлиан Семенов - Огарева, 6
Ларик опасливо посмотрел на Костенко — не стал бы тот спорить. Иванов не терпел, когда ему возражали.
— Игорь Павлович, — заметил Ларик, — этот неинтеллигентный тип спас жизнь вашему учителю.
Иванов споткнулся, словно налетел на стену, даже руки выставил перед собой.
— Это вы?! — Он обернулся к Костенко. — Вы милиционер?
— Он полковник, — обидчиво ответил Ларик.
— Это вы спасли профессора Гальяновского?
— Он, он, — радостно повторил Ларик, — именно он.
— Хорошо, что вы мне сказали, Лазарь Борисович, иначе в гневе я мог бы отрезать ему кое-что еще вместе с аппендицитом… Чем вас наградили за то дело? Гальяновский любит рассказывать о том, как вы его спасли от бандитов. Орден? Медаль?
— Часы «Заря», именные, — ответил Костенко.
— А как здоровье того юноши, в которого стреляли бандиты?
— Рослякова? Ничего. Оклемался.
Они вошли в кабинет, и Ларик шепнул: «Раздевайся».
— А где этот Росляков? Гальяновский сделал на его сердце свою лучшую операцию, ее сейчас изучают студенты.
Костенко не ответил, потому что ему казалось, что этот профессор, как и большинство людей такого типа, говорит так, чтобы не дожидаться ответов, а лишь высказывать свои мысли.
— Так как же у него со здоровьем, у этого Рослякова?
— Со здоровьем у Рослякова хорошо, — ответил Костенко. — Правда, после женитьбы стало ухудшаться.
— Что, дрянь попалась?
— Нет. Она не дрянь. Просто он дурак.
— Так, становитесь сюда, поближе. А что же вы майку не сняли? Бросьте ее куда-нибудь, здесь пол чистый.
Сильные пальцы профессора Иванова властно ухватили Костенко за руки и придвинули к холодному экрану рентгеновского аппарата.
«Вот что значит беззащитность, — подумал Костенко. — А у Даля в словаре совсем не то написано».
— А где сейчас этот Росляков? Вместе с вами? Не дышите. Задержите воздух. Где он? А?
— Мне отвечать или воздух задерживать? — спросил Костенко, чувствуя, как в нем растет раздражение против этого громилы с перстнем.
— Отвечайте.
— Из милиции он ушел. Он теперь…
— Не дышите. Еще ближе ко мне. Не дергайтесь!
— Тут металл холодный.
— Согреется. Так где он?
— В адвокатуре.
— Повернитесь левым боком. Почему ушел? Покашляйте. Нет, активней. Здесь болит?
— Нет.
— Не врите!
— Рядом болит.
— А так?
— Так глаза на лоб лезут. Не жмите больше, а то заору.
— Ну и орите, все равно жать буду. Здесь?
— Нет.
— А если так?
— Болит.
— Здесь отдает или бьет в поддых?
— И бьет и отдает.
— Правым боком повернитесь.
— Рука не пускает.
— А вы поднимите руку. Кашляйте. Сильней. А теперь не дышите. Больно?
— Вы же велели не дышать.
— Вылезайте и одевайтесь. Лазарь, дайте мне сигарету, мои в плаще.
Костенко тихо спросил «старуху» Блюмину — лет тридцати, хорошенькую докторшу-рентгенолога:
— Что, швах мои дела?
— Кто это вам сказал? — Женщина засмеялась, не отрывая глаз от истории болезни, в которую она что-то записывала. — Дела у вас вполне приличные.
Одевшись, Костенко вышел в коридор. Профессор Иванов стоял возле окна и курил. Ларик что-то быстро говорил ему, но, услыхав скрип двери, обернулся и замолчал.
«Плохо дело», — решил Костенко, и сразу же на смену усталости пришло незнакомое ему доселе странное, несколько суетливое желание — узнать о себе и о своей болезни всю правду. То, что он серьезно болен, стало ему сейчас ясно до конца, и он вспомнил, как на днях еще шутливо говорил жене: «Рачок у меня, Машуля», — и совершенно не боялся этих своих слов, и вдруг теперь он ощутил страх, и сказал себе, что никакого рака у него не может быть, все это ерунда, просто какой-нибудь плеврит или воспаление печени, и он — отстраненно и холодно — засек этот внезапно возникший в себе страх, и отметил промелькнувшую мысль про «обычное» воспаление, и вспомнил, что серьезно больные люди интуитивно выстраивают заслон против правды.
— Профессор, я тоже за интеллигентность, — сказал Костенко. — Я за то, чтобы говорить больному правду. Наверное, это жестоко — слабый обязательно сломится, но не надо следовать врачебной этике, ориентируясь на одних слабых. Для меня высшим милосердием является правда.
Иванов внимательно выслушал его, докурил, размял в пальцах окурок, бросил его на пол («Привык, черт, что за ним все поднимают, — успел отметить Костенко, — и все в руки подают») и сказал:
— Вы больны, и я не собирался этого скрывать. Больны вы серьезно. Рак? Не знаю. Не убежден. Скорее всего у вас воспаление желчного пузыря и поджелудочной железы, но это тоже не подарочек — операцию часа на четыре я вам гарантирую. Однако, — он неторопливо двинулся к кабинету Ларика, продолжая властно и картаво говорить на ходу, — я не исключаю возможность злокачественной опухоли, сиречь рака, в правом легком. Из ста семидесяти раковых больных доктор Зарьялова в нашей клинике выписала на работу сто десятерых. Из них более восьмидесяти процентов — люди не старые, вашего возраста. Старики мрут. Я вам сказал все в открытую, потому что лгать действительно нет смысла: вы, вижу, хотите вылечиться, и в вас есть сила. Поэтому завтра же с утра вам надлежит лечь в институт, в онкологический институт.
— Завтра не выйдет.
— Почему?
— Не выйдет, — повторил Костенко. — Так или иначе придется проходить обследование в нашей клинике, я человек служивый, профессор. И потом дело у меня сейчас.
— Это бросьте. Оставьте такие ответы драматургам, которые пишут героические пьесы. Вы нужны государству здоровым, слишком накладно платить пенсии больным.
— Профессор, я это дело не могу бросить. Оно выгодное. — Костенко вдруг улыбнулся и понял, что он улыбнулся сейчас нормально, как улыбаются обычно, а не заданно, от страха и ощущения обреченной, беспомощной неловкости. — Мне за него премию дадут, у нас сейчас премии дают большие, месячный оклад получу. И на все про все мне надо пять дней. Позвольте, а? Я управлюсь за пять дней. Ну не больше, чем за семь.
— Хорошо, торговаться не буду, это не штатное расписание выбивать, — сказал Иванов. — Даю вам неделю при условии, что завтра и послезавтра вы проведете у меня утро — надо сделать обследование загодя. Я ведь не убежден, что у вас рак, отнюдь не убежден. Как говорится, фифти-фифти. Но имейте в виду: каждый день сейчас может иметь решающее значение. Каждый. Если наши исследования покажут, что отсрочка невозможна, ляжете завтра же. К начальнику вашего госпиталя я позвоню, он меня знает — мои ученики консультируют у вас онкологию.
5
— Слава! С-слава!
Костенко обернулся: на скамеечке, под деревом с уже облетевшей листвой, сидел Садчиков.
— Это Садчиков, — удивительно незнакомым Ларику голосом сказал Костенко. — Дед. Дружок мой. Знакомься.
— Влас.
— Ч-что? — не понял Садчиков.
— Я — Влас, это моя фамилия.
— Ах, так. А я С-садчиков. Ну что, Слава? Ч-то у тебя обнаружили эскулапы?
— А леший его знает. Воспаление селезенки. Так, что ли, Ларик?
— Почти.
— А я ч-что-то волновался.
— Ну, в общем, правильно делал. Через неделю я, брат, покидаю тебя: кладут в клинику. Да, Ларик, я забыл спросить: на сколько он меня ухайдакает?
— Больше месяца они не держат, Слава. Там весь курс месяц. А если придется удалять пузырь, тогда недели две.
— Не надо п-позволять вырезать из себя н-ничего. В организме нет лишних д-деталей.
— Пошли посидим куда-нибудь, мужики? — предложил Костенко. — У меня есть в загашнике десятка.
— Если т-ты решил «посидеть», значит, н-ничего серьезного, — сказал Садчиков, — а если н-ничего серьезного, тогда я двину домой.
Когда он ушел, Костенко сказал Ларику:
— Стареет дед. Теперь его можно обмануть.
— Так ты его ведь не обманывал, ты ему правду сказал.
— А что, по-твоему, лживой правды не бывает? Пошли в пельменную, Ларик, а? Мы студентами всегда в пельменную ходили.
— Пошли. И не кисни, брат… Я знаю, как Иванов говорит с теми, кому по-настоящему плохо.
— Ларик, милый, не надо… Моя проклятая профессия научила меня кое-чему — я точно отличаю ложь от правды, и я еще пока не так постарел, как Садчиков. Ты мне лучше посоветуй, говорить Маше или нет?
— Не стоит.
— Но она же увидит вывеску: «Институт онкологии»…
— Не увидит. Скажешь, что у тебя только один день для посещений, а я буду переводить тебя в этот день в терапевтическое отделение, там главный — мой дружок… Слушай, а может, нам не ходить в пельменную, брат?
— Нет. Пойдем в пельменную. У меня есть в загашнике десятка, и потом снова хочется почувствовать себя студентом.
Первый раз его привел сюда Левон, который уже успел по обыкновению перезнакомиться с поварами, официантками, с бухгалтером и заведующим. Когда он входил, все кидались к нему: «Здравствуй, Левушка! Спой, Левушка! Новый анекдот, Левушка!» И он пел новую песню — они здорово умели это делать с Митей Степановым на два голоса; рассказывал анекдот; чинил гардеробщице Екатерине Савельевне будильник; проводил воспитательные беседы с пятнадцатилетним сыном поварихи Эльвиры (ее сын сейчас защитил кандидатскую в «тонкой химической технологии»); выступал свидетелем в суде, когда муж буфетчицы Анны Павловны убежал от алиментов в Якутию. Он был в пельменной своим человеком, и ему разрешали самому делать особые пельмешки для друзей; когда кончалась стипендия, Левону верили в долг, и он приводил с собой Митю Степанова с Костенко и, подперев лицо кулаками, улыбчиво наблюдал, как друзья уплетали суп харчо.