Александр Шкляревский - Что побудило к убийству?
— Зачем вам это? — спросил немец с удивлением.
— Вы этим принесете большую пользу. Это очень важно.
— Припомнить можно… Я сижу в магазине безотлучно. Покупателей немного… Ремни я распаковал всего четыре дня тому назад. Из них продано всего пять.
— Не покупал ли, например, у вас вот этот господин? — Я указал на первую карточку.
— Да, покупал. Еще он был не один, с молодым человеком. Тот также купил.
— Не этот ли, в очках?
— Ну-ну, он самый есть.
Новое затруднение! Мне было досадно, что покупателей было двое, а не один и оба — лица заподозренные…
— В какое же время дня это было?
— Часов в двенадцать утра.
— А этот у вас не покупал? — спросил я уже не с тем одушевлением, предъявляя карточку мужа Пыльневой.
— Ну да, покупал и этот вечером, пред закрытием магазина… Отставной офицер, помещик… Он еще купил кошелек.
— Как, и этот? Однако же это странно… Вы, почтеннейший, не говорите ли наобум?
— Для чего?
— Я не знаю вашей цели… Может быть, чтоб я поскорее у вас купил ремни… Помилуйте! С какой стати все мои знакомые, особливо вот офицер, живущий даже не в Петербурге и не знакомый, может быть, с теми двумя другими, будут у вас покупать ремни? Какая такая особая насущная потребность стала им в этой вещи? Предупреждаю вас, дело, по которому я вас спрашиваю о ремнях, очень важное и серьезное.
— Для меня все равно…
— И вы готовы подтвердить это и под присягою?
— Все равно… уверяю вас, — отвечал немец, улыбаясь. — Я очень хорошо помню офицера: он пришел за кошельком, а я предложил ему и ремень… А старик, Николай Иваныч Зарубин, мой очень хороший знакомый, часто ко мне заходит и навещает иногда вместе с господином студентом Гарницким. Оба прекрасные люди.
— А! В таком случае я убедительнейше вас прошу сохранить этот разговор между нами, в глубочайшей тайне от ваших приятелей, если вы увидите их до моего с ними свидания.
— Хорошо. Но что все это означает?
— Могу ли я на вас положиться? Дело уголовное…
— Да-а? О! Можете! Я честный немец, это всякий знает… У меня есть семейство — взрослые дочь и сын…
Вид немца внушал мне к нему доверие; я рассказал ему ужасное происшествие, которое, впрочем, он мог бы на следующий день и сам прочесть в «Полицейских ведомостях», и не скрыл от него своих догадок.
— Да, страшное дело, — сказал немец, выслушав рассказ, — но едва ли это сделал Зарубин или Гарницкий. Не такие люди… Еще помните, господин следователь, что ремней продано пять и два неизвестно кем куплены, но в лицо я узнал бы их: один брюнет, другой блондин; оба одеты хорошо, франты.
— Это я помню и прошу вас, если вы встретите их случайно, проследите за ними и дайте мне знать. На всякий случай вот вам моя карточка. Если б узнать их адреса? Помогите мне!
Немец изъявил полную готовность исполнить мою просьбу.
Я вышел из магазина еще более расстроенный, чем прежде. Открытие нисколько меня не порадовало: оно только запутывало дело. Проклятый случай! Кто же из этих покупателей, — мелькало в голове, — убийца Пыльневой? Кому больше, как не мужу, нужна была ее смерть? Кто мог более его интересоваться ее перепиской? Но не врет ли немец относительно покупки ремня Пыльневым? Да еще и Пыльнев ли этот гусарский офицер! Может быть, Пыльнев преспокойно себе проживает в своем губернском городе и в это время Петербурга не посещал? Посмотрим, что еще скажет мне адресная экспедиция… И я велел извозчику везти себя туда, чтоб справиться, нет ли в числе приехавших или выехавших за последнее время отставного штаб-ротмистра Аркадия Ивановича Пыльнева?
Да, немец не солгал: Пыльнев мог купить у него ремень: имя его значилось в числе прибывших несколько дней тому назад в Петербург; он остановился в гостинице «Вена», на Невском проспекте. Догадка моя начала переходить в уверенность. Я поехал прямо в эту гостиницу.
— В котором номере стоит штаб-ротмистр Пыльнев? — спросил я у швейцара гостиницы.
— Стояли-с, да уехали.
— Когда?
— Сегодня, рано, с первым поездом, по Николаевской дороге.
— Как бы мне видеть коридорного, где Пыльнев стоял?
— Потрудитесь подняться во второй этаж; они стояли… в № 17. Извольте спросить человека[53] Семена.
Я пошел по указанию и тотчас же в коридоре наткнулся на молодого, с чухонской физиономией[54], лакея, в черном фраке и с ярлычком в петличке.
— Вы не Семен ли?
— Я-с.
— У вас стоял господин Пыльнев, который сегодня уехал?
— Точно так.
Не припомните ли вы, уходил ли он вчера вечером из нумера и когда возвратился?
— Они приехали часу во втором.
— Жаль… Он был вчера у меня и забыл вот эту вещицу. — Я показал ремень. — Не заметили ли вы ее у него?
— Никак нет-с.
Более мне, казалось, человека расспрашивать было не о чем, и, записав его фамилию, я поехал в свою камеру[55] сделать два распоряжения: телеграфировать к местному губернатору об арестовании Пыльнева и о высылке его в Петербург и сообщить петербургским полицейским управлениям, по месту жительства Зарубина и Гарницкого, о секретном наблюдении за ними и о воспрещении выезда из Петербурга, если б кто из них вздумал отлучиться.
По возвращении в квартиру я узнал, что меня более двух часов дожидается какая-то дама, сильно взволнованная. «Я пригласил их в залу, — сказал слуга, — плачут все!» При первом взгляде в плачущей женщине я узнал оригинал фотографической карточки красавицы с грудным ребенком из альбома Пыльневой…
IV
— Извините меня, господин судебный следователь, — начала незнакомка с глазами, наполненными слез. — Я приехала к вам разузнать об ужасном происшествии. Меня зовут Александра Васильевна Ластова. Я подруга и даже близкая родственница несчастной Пыльневой… Представьте мое положение, — продолжала она, — мы на днях условились с нею ехать сегодня в Александро-Невскую лавру… Ничего не подозревая, я поехала к ней и вдруг узнаю страшную катастрофу! Боже мой! Могла ли я предположить, что мое свидание с Настенькой было последнее!
Ластова закрыла лицо руками. Пока она говорила, я рассматривал черты ее. Это была молодая женщина, годом или двумя только старше Пыльневой, и чрезвычайно на нее похожая как в общем выражении всего лица, так и форме и расположении отдельных частей его; даже глаза были одного цвета, и только черные волосы составляли резкий контраст с шелковистыми русыми волосами Пыльневой. Она была одета в черное атласное платье; в передней я видел ее дорогой черно-бурый, крытый темно-синим бархатом салоп… Я попросил Ластову садиться и успокоиться; она присела, вторично извиняясь за свое посещение.
— Напротив, — отвечал я ей, — я вам очень благодарен. Я сам собирался к вам и, может быть, был бы уже, если б имел удовольствие знать ваш адрес или фамилию.
— В каком положении вы застали ее, бедную? — спросила Ластова. — Мне рассказывала ее хозяйка, но я так была встревожена… Где она теперь?
Я сообщил ей результат осмотра квартиры ее подруги и сказал, что Пыльнева отправлена в приемный покой Х-ской части, так как труп ее подлежит анатомическому исследованию… Ластова вскрикнула.
— И неужели же, — спросила она немного погодя, — нет никаких следов убийцы?
— Нет, есть некоторые… Я разведываю и, кажется, напал на верный след; но в делах такого рода я осторожен и боязлив… Не знаю, верны ли мои предположения? Мне думается, что ваша подруга убита не незнакомым ей человеком.
— Да, я сама это предполагаю. Но кем же?.. Круг ее знакомых очень ограничен; притом она скорее была любима им, чем ненавидима… Разве муж? Но его нет в Петербурге…
— Вы очень кстати пожаловали ко мне, — отвечал я Ластовой, скрыв от нее собранные сведения о муже Пыльневой, — вам, кажется, хорошо известна как настоящая, так и прошлая жизнь вашей подруги, ее отношения к окружающим? Я был бы вам беспредельно обязан, если бы вы сообщили мне об этом предмете поподробнее…
Ластова колебалась и, покраснев вся, отвечала, понизив голос:
— Я бы вам все рассказала, но есть семейные тайны… Впрочем, — прибавила она в раздумье, — Настеньки теперь нет. И все равно при следствии вы можете узнать нашу биографию и от других. Но другие могут передать не так хорошо; я расскажу вам все, — заключила она, — только история наша немного длинна…
Я упросил свою гостью пересесть на диван и велел слуге подать нам чаю.
— Я и Настенька — сестры, — начала Ластова, — обе мы побочные дочери одного богатого помещика, но разных матерей: я — старшая, Настенька — младшая. Свою мать я и не помню, так как она умерла вскоре после моего рождения. До восьмилетнего возраста мы жили при отце, в господском доме; нас холили и нежили, как барских детей; но в это время отец женился, и нас постигла печальная судьба: мы с Настенькой и ее матерью были высланы в деревню… Ей дали и избу, и денег, но запретили одевать нас как барышень. Сначала нам было очень жутко, но мало-помалу, здоровые и веселые от природы, при ласковом обращении матери, мы года через три совершенно освоились со своим положением, забыли и все барские привычки, и выученную уже нами азбуку, переняли местный жаргон и стали вполне крестьянские, деревенские дети. Манерою и языком мы ничуть от них не отличались, а непохожи были на них разве только нежностью и белизною лица да формами рук… В этом была виновата мать наша, которая никак не могла привыкнуть смотреть на нас как на простых детей; в силу этого она баловала нас, избавляя от грубых работ. Может быть, со временем мы бы изменились и по наружному виду, но судьба устроила иначе: деревня, в которой мы жили, а следовательно, и сами мы, была продана за долги с аукционного торга. Отец наш не перенес этого удара и умер, не успев сделать относительно нас никакого распоряжения. В деревню приехали новые господа и стали набирать себе прислугу. Мы обратили на себя внимание двух молоденьких барышень, и нас взяли во двор в качестве горничных: я к старшей сестре, а Настенька — к младшей. Нас одели в новые ситцевые платья и стали учить шить, вышивать по канве и гладью, а также утюжить платья. Во всем этом мы оказали большие успехи, но грамоте нас не обучали. На следующий год господа наши собрались в Петербург, взяв и нас с собою. Между тем пошли слухи о воле, но барин наш не верил в них и выходил из себя, если кто из гостей заводил об этом речь. Однако как он там ни горячился, а воля, года через два по приезде нашем в Петербург, была объявлена. Дворовые сейчас уже сделались свободными, а мы с Настей были записаны в дворовые. Мне тогда было шестнадцать лет, а ей четырнадцатый. Барышня моя, за которой я ходила, была характера капризного, да были и другие причины, — прибавила Ластова, покраснев, — только я у них служить более не захотела и, так как умела порядочно работать, приискала местечко в одном магазине и отошла от них совсем, а Настенька там осталась. Так я проработала с год, наблюдая за сестрою и посещая ее. Она же была такая тихая и робкая; я гораздо бойче ее. Вдруг начинаю замечать, что Настеньке в барском доме вовсе проходу нет, благодаря ее красивой наружности, как от самих господ, так и от лакеев. Это заставило меня взять ее оттуда. С этой целью я и сама отошла от места, наняла маленькую комнатку на Песках и перевезла к себе сестру, которая тоже была хорошая рукодельница, чтоб вместе брать работу из магазинов на дом. Таким образом мы тихо и мирно просуществовали года полтора. Порою мы терпели сильную нужду и по неделям перебивались кое-чем. Одевались мы, как все магазинные девушки, бедно, но всегда с некоторым франтовством; зимою мы щеголяли хоть в холодных бурнусах[56], зато в четырехрублевых прюнелевых ботинках[57]. Вообще нам жилось очень весело, и скуки мы не чувствовали. Квартира нашей хозяйки, вдовы-чиновницы, женщины доброй и ласковой, заключалась в трех комнатах: в первой жила она сама, во второй, средней, мы, а третья отдавалась жиличке, торговке, постоянно уходившей со двора с утра и возвращавшейся поздно вечером. Вдруг эта жиличка, не знаю по какому случаю, съехала, и квартиру ее нанял некто Николай Иванович Зарубин. Это сильно нам не понравилось, так как проход чрез нашу комнату мужчины неминуемо должен был крайне стеснять нас, и к тому же неизвестно было, что он за человек. Мы подумывали даже о перемене квартиры и сделали бы это, если б у нас случились деньги, но так как их не было, то пришлось терпеть. Но опасения наши были совершенно напрасны: Зарубин оказался в высшей степени скромным и благородным человеком. Он иначе не проходил чрез нашу комнату, как быстро проскользая, всегда на цыпочках, предварительно постучав в дверь и спросив: «Можно ли пройти?» Шуму и крику у него никакого не было, и четыре дня в неделю он не бывал по целым суткам дома. Зарубину в то время было лет тридцать семь; волосы на голове у него были с проседью, но он обладал такою благородною, красивою и симпатичною наружностью, что очень легко мог бы понравиться и молоденькой девушке. Бог весть какими судьбами, но наша квартирная хозяйка успела узнать его биографию и рассказала нам. Она передала, что Зарубин — вдовец, что женился он тотчас по выходе из университета и поехал в какой-то город учителем, где прослужил лет десять; затем, во время свирепствовавшей там эпидемической болезни, у него в одну неделю умерли жена и трое детей. Это несчастное обстоятельство так сильно потрясло его, что он помешался и был отправлен в сумасшедший дом, и всего года два, как выздоровел; после этого он приехал в Петербург и дает здесь уроки в пансионах, а в одном служит надзирателем, поэтому-то, в некоторые дни, оставаясь на дежурстве, и не ночует дома. Рассказ хозяйки нас заинтересовал; нам стало жалко Зарубина и захотелось сойтись с ним поближе. Приступ к этому мы сделали сами, начав первые заговаривать. Через месяц, по симпатичности и особой сообщительности Зарубина, мы сошлись с ним на короткую ногу и обращались как с самым близким родственником; мы его называли дядюшкой, а он нас — племянницами. По вечерам, когда он бывал дома и не занят, он или играл на скрипке, или читал вслух что-нибудь легкое, а мы, сидя за работою, слушали. Узнав, что мы с сестрою неграмотны, он шутя выучил нас читать, писать и считать. Не было у нас денег — мы обращались за займом к нему, зная, что у аккуратного Николая Ивановича всегда несколько рублей найдется в запасе. Со своей стороны, мы также, чем могли, старались услужить ему: чинили его белье, платье, гладили рубашки и т. п. По праздникам играли в карты, причем к нам подсаживалась и хозяйка, или в сопровождении Зарубина отправлялись на галерею в Александринский театр.