Юлиан Семенов - Противостояние
— У меня нет телевизора, я продала его три года назад, — ответила Щукина, и Костенко только сейчас до конца понял, как она красива.
— Давайте вернемся к моему вопросу, — не выдержав взгляда женщины, сказал Костенко, чувствуя, что говорить с нею ему приятно, но трудно. — Что вы знаете об ее приятеле?
— Ничего. Безлик, вполне надежен, хваткая походка, идет, как загребает. Но, по-моему, его иначе звали… Я, однако же, лишь раз слыхала, как она к нему обратилась… По-моему, Гришин. Почему вы назвали фамилию Милинко?
— Его звали Гриша…
— Да? Но мне показалось, что она называла его по фамилии, очень почтительно, на «вы».
— Он часто бывал у нее?
— Нет. Я его видела раза четыре, один раз рано утром. Обычно он приходил к ней поздно, ночью уже.
— Тихо у них было?
— Как на кладбище.
— Гости?
— Крайне редко.
— А кто?
— Мужчины.
— Они вам запомнились?
— Нет.
— Почему?
— Очень были похожие на Гришу.
— Чем именно?
— Безлики. И тихи.
— А когда приходили?
— Вечером.
— А середина октября? Прошлого года? Шестнадцатое или семнадцатое…
— Что должно было случиться в эти дни?
— Шум у Петровой.
— Не помню. А почему именно в эти дни там должен быть шум?
— Потому что в один из этих дней убили человека. И разрубили топором на куски.
Щукина съежилась, отодвинулась в глубину кресла, зрачки ее расширились, глаза потемнели.
— Однажды — только я не помню когда — у них вдруг запели, я это только сейчас вспомнила. Я не помню когда, не помню что, но пел мужчина.
— А что пел тот мужчина? Вы же запомнили песню, вы ее наверняка запомнили…
— Да, я ее запомнила, только сейчас вылетело из головы, но я припомню, погодите. «Я спросил у ясеня» — вот что пел мужчина…
10
В коридоре угрозыска Костенко ждала молоденькая, большеглазая, с пепельными волосами девушка. «Чудо что за девушка, — подумал он. — Если б я был несчастным человеком в браке и если бы Маня хоть в малости меня чем-нибудь ущемила, сразу бы на такой Гретхен женился, ей-богу, прелестная Дюймовочка, просто сил нет…»
— Что у вас? — спросил Костенко. — Коньки похитили? Соперники под вашим окном сломали тополь?
— Я из газеты, — ответила девушка. Голос у нее был хрипловатый, низкий, что делало ее еще более нежной какой-то.
— Ах, вы из газеты?! Ну тогда на ходу неловко разговаривать, зайдем в буфет.
— Я у вас много времени не отниму…
— Жаль. Как всякий лентяй, я обожаю, когда мне мешают работать и отнимают много времени. Особенно такая прекрасная Дюймовочка, как вы.
— Дюймовочками бывают до шести лет, — ответила девушка, — а мне двадцать четыре, и зовут меня Кира Королева.
— Красивое созвучие. Костенко. Владислав… Увы, вынужден добавить — Николаевич. Седина обязывает.
— Седина — лучшее украшение мужчины. Мы тоже стали торопиться с сединой. Видите? — она склонила голову, и тяжелая грива волос шипуче обвалилась на ее маленькое плечо. — Как будто от страданий, — засмеялась девушка. — Ранняя седина — это очень достойно.
— Ну-ну, — согласился Костенко, пропуская Киру в буфет.
Заметив его, офицеры поднялись. Костенко несколько растерялся от эдакого флотского фасона, пожал плечами, не решился сказать «садитесь, пожалуйста», сделал руками какой-то странный жест — так на улице драчунов разводят, — его, однако, поняли, сели.
— Ох, какой вы большой начальник, — сказала Кира, — а я и не знала.
— Да уж такой начальник, что дальше некуда, вот-вот голову свернут…
— Зато всласть пожили, разве нет? — усмехнулась Кира Королева.
Костенко согласно кивнул, подвел ее к буфету:
— Выбирайте.
— Было б что. Сыр и кофе.
— Тут пирожные очень вкусны. Хотите?
— А фигура?
— Завтра попьете чай без сахара.
— Ладно, уговорили, долго ли нас уговорить? — И снова засмеялась низким смехом, который так понравился Костенко, и она, конечно же, заметила, что ему это понравилось.
Они сели к окну, Костенко быстро выпил кофе, сжевал бутерброд и сказал:
— Не из кокетства — мужики, между прочим, кокетки, имейте это в виду — времени у меня действительно мало, минут пятнадцать, не более того, так что, Кира, давайте нашу беседу уложим именно в этот термин, идет?
— А что это такое «термин»?
— «Термин» — немцы так определяют точное время встречи, — лениво ответил Костенко, отчетливо вспомнив лицо Крабовского.
— Владислав Николаевич, в городе пошли слухи о каком-то кошмарном преступлении, народ боится на улицы выходить, говорят, похищают людей и режут на куски. Говорят еще, что этим делом занимаются таксисты, я сейчас была в парке — вам-то они ничего не передают, а мне шоферы признались — план не выполняют, а их за это премии лишают, детишки клювики разевают, пищи просят, жены готовят кастрюльный бунт.
— Значица так, — подражая Василию Романову из УБХСС, чуть что не запел Костенко, — коли в городе циркулируют слухи — это очень хорошо, ибо это лишний раз свидетельствует о демократичности и открытости нашего общества. Однако когда слухи наносят ущерб плану — сие сугубо плохо, и поэтому пресса должна дать разъяснение трудящимся. Разъяснение может звучать следующим образом… «Банда грабителей совершила злодейское нападение и убила гражданина В. в начале весны этого года. Органы милиции и прокуратура ведут расследование обстоятельств преступления. В ближайшее время обвинение будет предъявлено рецидивистам, подозреваемым в организации разбойного нападения».
— Но это не очень интересно, Владислав Николаевич! Просто даже совсем неинтересно… Я ведь из молодежной газеты, хочется так рассказать, чтоб твой материал читали…
— А знаете, как надо сделать материал?
— Как?
— Поговорите с экспертами, съездите с оперативной группой на происшествие, то есть соберите побольше фактов, а потом включите туда и этот мой комментарий.
— Комментарий очень уж обтекаем. В городе, куда ни зайдешь, все говорят: «Разрезают на куски, женщин заманивают в такси, стреляют в спину из багажника». Тогда уж лучше не подписывать три строчки, дать как официальную справку.
Костенко возразил:
— А вот этого делать нельзя, Кира. Был такой журналист в тридцатых годах, он вместе с Гайдаром погиб, Михаил Розенфельд, тоже, кстати, работал в комсомольской прессе. Так вот он, перед тем как лететь на Северный полюс, оставил заповедь: «Первое — журналист должен подписывать даже однострочную корреспонденцию полным именем и фамилией; второе — журналист обязан избегать присоединения к каким бы то ни было внутриредакционным группировкам; третье — журналист, если он думает о своей профессии серьезно, обязан отказаться ото всех административных постов в газете, как бы почетны они ни были».
— Грандиозно, — сказала Кира. — Даже записывать не надо. Есть какие-то вещи, которые запоминаются на всю жизнь.
— Очень любите газету?
— Без нее нет жизни, честное слово…
— Очень не люблю выражение «честное слово».
— Почему? — поразилась девушка.
— Все слова должны быть честными, — ответил Костенко. — Иначе к каждой фразе надо прибавлять «честное слово». Другие слова, получается, у вас были нечестными, а только те, где вы поклялись, — правдивы? Ну, пошли… Спасибо за компанию…
— А у вас для меня еще время найдется, Владислав Николаевич?
— Трудно.
— А вечером?
— Вечером самая работа, вся информация стекается, ее надо проанализировать, наметить шаги на завтра, просоветовать с товарищами планы мероприятий…
— Можете хоть в двенадцать приехать, я поздно спать ложусь.
— Спасибо.
— Спасибо, «нет» или спасибо, «да»?
— Спасибо, «нет».
— Жаль. Ну, до свидания.
— Пропуск подписать?
— Зачем? Вы ж посоветовали мне пойти к экспертам и выехать на очередной случай разрезания трупа в такси. Пойду бродить по коридорам, как истинный репортер полицейской хроники…
— Где учились?
— В Москве. У Ясеня.
— Какого еще Ясеня? — насторожился Костенко, вспомнив слова песни, которые продекламировала свидетельница Щукина: «Я спросил у ясеня…»
— У Засурского. Нашего декана зовут Ясен. И мы его очень любили. Идите, уже семнадцать минут прошло, а вам еще план мероприятий надо составлять.
Костенко подумал, что девушке здесь одиноко. Наверное, приехала по распределению, романтика понятия «журнализм» сменилась правдой буден, а к ней, к правде, надо уметь приспособиться, лишь в этом случае можно вернуться к поэтике первого представления, иначе — могила, потерянный человек. Костенко был убежден, что одержимость в профессии, или, точнее, одержимость профессией, дает людям счастье, лишь это, да еще дети. Ну и конечно, любовь, если она смогла стать «затянувшимся диалогом», то есть перейти в дружество. В любовь до гробовой доски Костенко не верил, считал это сказочкой, сочиненной автором с дурным вкусом. Одержимость заставляет смотреть, как писал Маяковский, «через головы народов и правительств», вырабатывает в человеке уверенность в своей нужности делу, проводит его мимо тех мелочей, которые, конечно же, досадны, доводят порою до бешенства. Те, которые не одержимы, отдают всего себя именно этим мелочам, и жизнь — огромная, сложная, трудная — проходит мимо них. Воистину, взгляд снизу даже трехэтажный дом делает небоскребом, нельзя смотреть снизу, надо на век смотреть как на равного, глаз в глаз, тогда только толк получится…