Элизабет Джордж - ПРЕДАТЕЛЬ ПАМЯТИ
«Я не…»
«Черные кляксы на листе бумаги — вот что это! Вот из-за чего ты сдался!»
«Не заставляй меня…»
«Прекрати ныть. Слушай. Разве музыканту твоего уровня трудно сыграть это произведение? Нет. Оно слишком сложное? Нет. Есть ли в нем хоть что-то особенное? Нет, нет и нет. Оно хотя бы отдаленно, смутно или…»
«Папа!» Я вдавливал руки в ушные раковины. Комнату затягивала тьма. Пространство сворачивалось до булавочной головки света, и этот свет был синим, синим, синим.
«Ты сделал слабость своей сутью, вот в чем дело, Гидеон. У тебя однажды расстроились нервы, и ты трансформировался в бездарного Рафаэля Робсона. Вот что ты сделал».
Фортепианное вступление почти закончилось. Вот-вот должна была вступить скрипка. Я знал ноты. Во мне еще оставалась музыка. Но перед глазами я видел только ту дверь. А папа — мой отец — продолжал бушевать: «Странно, что ты не начал потеть, как он. Вот к чему все идет. К потному, дрожащему выродку, который не может…»
«Прекрати!»
И эта музыка. Музыка. Музыка. Она набухала, взрывалась, требовала. Я был окружен, поглощен музыкой, которая ввергала меня в ужас.
Передо мной дверь. На ступенях крыльца, ведущих к этой двери, стоит она. Ее освещает солнце, эту женщину, которую я бы не узнал, встреться она мне на улице, женщину, чей акцент растаял во времени за те двадцать лет, что она провела в тюрьме. Она говорит: «Вы помните меня, Гидеон? Я Катя Вольф. Мне нужно поговорить с вами».
Я отвечаю вежливо, хотя и не знаю эту женщину, но меня учили быть вежливым по отношению к публике, чего бы она от меня ни требовала, потому что эта самая публика ходит на мои концерты, покупает мои записи, дает средства на содержание Восточной Лондонской консерватории, чтобы в ней могли учиться дети из бедных семей, столь похожие на меня во всем, кроме одного — обстоятельств рождения… Я говорю: «Боюсь, у меня нет времени, мадам. Мне надо готовиться к концерту». «Это не займет много времени».
Она спускается по ступеням. Пересекает неширокий участок асфальта, что разделяет нас. Я уже приблизился к двойным красным дверям — служебному входу в Уигмор-холл — и собираюсь постучать, чтобы меня впустили внутрь, когда она говорит, она говорит, господи, она говорит: «Гидеон, я пришла за платой», и я не знаю, что это значит.
Но каким-то образом я понимаю, что мне грозит опасность. Я крепче сжимаю ручку футляра, в котором лежит оберегаемый кожей и бархатом Гварнери, и говорю: «Простите, но мне действительно некогда».
«Концерт начнется через час, — возражает она. — Так мне сказали у главного входа».
Она кивает в сторону Уигмор-стрит, где находятся кассы. Должно быть, разыскивая меня, она сначала обратилась туда. Должно быть, ей сообщили, что музыканты еще не прибыли и обычно они пользуются служебным входом, а не главным. Так что если мадам угодно, она может подождать там, и вполне возможно, что ей представится возможность поговорить с мистером Дэвисом, хотя мы не можем гарантировать, что у мистера Дэвиса будет время.
Она говорит: «Четыреста тысяч фунтов, Гидеон. Ваш отец утверждает, что у него нет таких денег. Поэтому я пришла к вам, у вас такая сумма должна быть».
И весь мой мир сужается, сужается, сужается, совершенно исчезает в бусине света. Из этой бусины исторгается звук — это Бетховен, Allegro moderate, первая часть «Эрцгерцога». И голос отца: «Веди себя по-мужски, бога ради. Выпрямись. Встань. Хватит корчиться на полу, как побитая собака! Господи! Что ты слюни распустил! Ты ведешь себя как…»
Больше я ничего не слышал, потому что внезапно осознал все, что тогда произошло. Я узнал — или вспомнил? — все сразу, целиком, как музыку. Музыка была фоном. Действие же, фоном к которому являлась эта музыка, я заставил себя забыть.
Я у себя в комнате. Рафаэль недоволен, недоволен сильнее, чем когда-либо, он недоволен, раздражен, взвинчен, нервозен и нетерпелив уже несколько дней. Я веду себя плохо и отказываюсь слушаться. Мне отказали в Джульярде. Джульярд стал одним из многих «невозможно», которые я постепенно привыкаю слышать. Это невозможно, то невозможно, сэкономить на одном, оторвать от другого… Ну, тогда я им покажу, мстительно думаю я. Не буду больше играть на скрипке, и все тут. Не буду упражняться. Не буду учить уроки. Не буду давать концерты. Не буду играть ни для себя, ни для кого. Я им покажу.
В результате Рафаэль ведет меня в мою комнату. Он ставит запись «Эрцгерцога» и говорит: «Гидеон, ты испытываешь мое терпение. Это несложное произведение. Я хочу, чтобы ты слушал первую часть до тех пор, пока не сможешь пропеть ее во сне».
Он уходит и захлопывает дверь. Начинается Allegro moderate.
Я говорю: «Не буду, не буду, не буду!» Я толкаю стол, сбиваю ногой стул и бросаюсь всем телом на дверь. «И никто меня не заставит!»
Музыка растет, ширится. Рояль начинает мелодию. Все притихло, приготовилось к вступлению скрипки и виолончели. Моя часть нетрудная, во всяком случае для меня, с моими природными способностями к музыке. Но какой смысл учиться и упражняться, если меня не пустили в Джульярд? А вот Перлмана пустили. Мальчиком он учился там. А я нет. И это несправедливо. Это страшно несправедливо. Вся моя жизнь — сплошная несправедливость. Я не буду играть. Я не согласен.
Музыка нарастает.
Я распахиваю дверь. Я кричу в коридор: «Нет!» и «Не буду!» Я ожидаю, что кто-нибудь придет, отведет меня куда-нибудь и применит ко мне воспитательные меры, но никто не появляется, все заняты своими проблемами, а до моих им нет никакого дела. Это приводит меня в ярость, потому что это мой мир подвергается насилию, моя жизнь меняется, моя воля натыкается на препятствие, и я хочу стукнуть в стену кулаком.
Музыка нарастает. Взмывает к небесам скрипка. А я не буду играть это трио ни в Джульярде, ни где-либо еще, потому что мне придется остаться здесь. В этом доме, где все мы — заключенные. Из-за нее.
Дверная ручка оказывается в моей ладони еще до того, как я понял, что делаю. Дверь прямо передо мной. Я ворвусь в ванную комнату и напугаю ее. Заставлю ее плакать. Заставлю ее заплатить. Заставлю их всех заплатить.
Она не испугалась. Но рядом с ней никого нет. Она одна в ванне, рядом с ней качаются на воде желтые утята и ярко-красная лодочка, по которой она радостно стучит кулачком. А она заслужила, чтобы ее напугали, побили, заставили понять, что это она виновата, поэтому я хватаю ее и толкаю под воду, и вижу, как ее глаза становятся все шире, и шире, и шире, и чувствую, как она сопротивляется и пытается вылезти из-под воды.
А музыка — та самая музыка — нарастает и плывет. Бесконечно. Минуты. Часы. Дни.
Потом появляется Катя. Она выкрикивает мое имя. Сразу за ней примчался Рафаэль, потому что… да, теперь понятно, они разговаривали между собой, вот почему Соня осталась одна; это он отвлек ее, потребовал сказать, правда ли то, о чем шепчет Сара Джейн Беккет. Потому что он имеет право знать. Это он и говорит, входя в ванную следом за Катей, которая начинает кричать. Он говорит: «Потому что если ты действительно беременна, то только от меня, и ты знаешь это. Я имею право…» Музыка нарастает.
А Катя вопит все громче, зовет моего отца, Рафаэль тоже кричит: «О боже! О боже!» — но я не отпускаю ее. Я не отпускаю ее, потому что понимаю: конец моего мира начался с нее.
Глава 24
Джил добрела до спальни. Из-за своих размеров она двигалась медленно и неуклюже. Думая лишь об одном: «Ричард, о господи, Ричард!» — она распахнула платяной шкаф и в отчаянии уставилась на полки, не понимая, зачем она сюда пришла. В голове у нее было только имя любимого. Все чувства и соображения затмила смесь ужаса и глубокой ненависти к себе за сомнения, которые она испытывала, которые растила и лелеяла в тот самый момент, когда его… когда что? Господи, что с ним?
— Он жив? — выкрикнула она в трубку, когда голос спросил, является ли она мисс Фостер, мисс Джил Фостер, той женщиной, чьи координаты Ричард Дэвис носит в своем бумажнике на случай, если…
— Боже, что произошло? — задыхаясь, спросила Джил.
— Мисс Фостер, не могли бы вы подъехать в больницу? — сказал голос. — Вам потребуется такси? Я могу вызвать его для вас. Если вы дадите мне свой адрес, я позвоню…
Мысль о том, что приезда такси придется ждать пять минут, или десять, или даже пятнадцать, была невыносима. Джил бросила трубку и пошла за пальто.
Пальто. Вот зачем она пришла в спальню — в поисках пальто. Слепо пробежав рукой по одежде, она нащупала кашемир. Нашла. Джил сдернула пальто с вешалки, натянула на себя. Роговые пуговицы не слушались, не желали пролезать в петли. Второпях Джил пропустила одну петлю, и в результате пальто выглядело на ней как косо повешенная занавеска. Плевать, подумала она, увидев себя в зеркало. Из ящика она вытащила шарф — первый, что попался под руку, — обмотала вокруг шеи. Нахлобучила на голову черную шерстяную шапку, повесила сумку на плечо и вышла из квартиры.