Игорь Минутко - Двенадцатый двор
Иван Матвеевич нахмурился.
— Да, Михаил... Вам трудно даже понять, какая это потеря для меня, для колхоза. Не можем мы без молодежи, на них вся надежда. Новые люди растут. Удержать их — вот проблема. В город тянутся. Ну, вы понимаете. Город есть город. Не нам чета. После уборки клуб им заложу. И одно обязательно надо знать об этих парнях и девчатах. Они деревенские, они здесь выросли. И любят они, понимаете, землю, наш простор. Часто сами не понимают, что любят. А любовь эта — великая сила. И она новая у них, не собственническая. Что бы там ни говорили, наши это ребята, в советское время выросли. Только очень важно, чтобы они чувствовали себя хозяевами на своей земле. Настоящими. Без этого чувства нет крестьянина, нет колхозника. Чего там, было время, когда исконное мужицкое чувство — хозяйское отношение к земле — ногами топтали, в дурака превратили землепашца. Слава богу, сейчас все меняется к лучшему. Так вот, Михаил Брынин. Крестьянский парень, истинный. А ведь тоже после армии не вернулся бы, куда-нибудь на завод бы пристроился. Сейчас думаю: лучше б пристроился... Я ему письма писал. Я всем моим парням письма пишу, каких в армию проводили. Крестьянские вы, мол, ребята, вспомните наши края. И обещаю. Все им обещаю. Золотые горы. Обманываю? В данный момент — да. Но ведь перспективу надо видеть. Не знаю, сколько писем Михаилу написал. Много. По ночам приходится. Днем-то когда? Сначала не отвечал. Потом первое письмо получил, второе. Миша в танковых войсках служил. Одно его письмецо я сохранил. Сейчас покажу.
Иван Матвеевич выдвинул из-под кровати все тот же деревянный чемодан, стал рыться в нем.
«Михаил убит из револьвера...»
— Запропастилось куда-то. Ага. Вот. Читайте.
Письмо было в потертом конверте. На листе, вырванном из ученической тетради, было написано знакомым торопливым почерком:
«Добрый день, веселый час, Иван Матвеевич!
Спасибо за письмо и заботу. А сегодня мне приснился сон. Вижу, как по полю, что за Змеевой балкой, ведет трактор «Беларусь» Ванька Зубков, пашет. А я за ним бегу, и нету никакой мочи догнать. Прямо дух из меня выходит. А земля так и пахнет, так и шибает в нос. И над головой жаворонок тренькает. Я весь аж в поту, а догнать вот никак не могу, и все. И такая меня обида берет, такая, можно сказать, жалость к себе! Проснулся и, честное слово, подушка мокрая. Сон рассказал старшине Воробейченко. Я вам о нем писал. Только про подушку ни слова. На смех подымет. Старшина Воробейченко сказал, что это зов земли. Так что я, Иван Матвеевич, решил твердо: вернусь домой. Только вы уж, как обещали, дайте мне тот трактор, что скоро получите — «Т-38». Это же теперь моя мирная профессия. Всем привет: и родным и односельчанам.
Остаюсь ваш Михаил Брынин».
— Вы обратили внимание, — сказал Иван Матвеевич, — зов земли.
В это время забарабанили в окно, и женский голос позвал просительно:
— Иван Матвеич!
— Вот, пожалуйста! И ночью покоя нет. — Он вышел из горницы.
«Значит, надо искать этот проклятый револьвер».
— Иван Матвеич, — говорил за окном женский голос. — Опять Демьян в драку. Пришел пьяной... — Женщина заплакала и дальше говорила сквозь слезы: — Пришел пьяной, меня — в живот, за Машей погнался...
— Так, так, — хмуро говорил Иван Матвеевич.
«Если Василий, — мог на заводе достать. Интересно, делают там револьверы или нет?»
— Потом из избы выгнал. И все матюком. Так матюжил — на всю деревню. Стыд-то какой, Иван Матвеевич...
«А если Сыч?»
— Что же делать, Матвеич? Уж я к тебе, как к отцу.
— Вот что, Ольга. Переночуй у Дарьи, а завтра составим акт и передадим в милицию. Хватит, понимаешь, церемониться. Дождешься — топором череп расколоснит.
— Да я, Матвеич...
«Значит, с Отечественной он вернулся без револьвера...»
— Будешь утром заступаться, плюну, Ольга, так и знай. Сами расхлебывайте.
— Да вот истинный крест, Матвеич! Слова в его защиту, изверга, не скажу.
«Но ведь он участвовал в гражданской войне! Может быть...»
— Ну, а дети-то где?
— К золовке отвела. Спят.
— Правильно. Иди, Ольга. Завтра разберемся.
— Спокойной ночи, Иван Матвеич! Дай тебе бог здоровья.
Хлопнула дверь, вошел Гущин, устало опустился на лавку.
— Беда с ними. — Он задумался. — Что же дальше будем делать, Петя?
— Василия оставим до утра, — возбужденно сказал я. — Остановимся на вашей версии — Сыч убил Михаила...
— Он. Больше некому. Чтоб Василий — никогда не поверю.
— Итак, убил Сыч. Как установила экспертиза, — из револьвера. Значит, у Морковина есть револьвер. Где он его взял? С войны вернулся без револьвера. Здесь достал, купил? Не исключено. Но есть еще один вариант. Вы говорили, что Морковин был в Красной Армии, участвовал в подавлении Кронштадтского мятежа. Мог он в то время достать револьвер?
— Мог, — сказал Гущин, с любопытством глядя на меня.
— Скажите, есть кто-нибудь...
— Есть! — перебил меня Иван Матвеевич. — Правда, не в нашем колхозе, в «Богатыре». В деревне Архангельские выселки. Зуев Пантелей Федорович. Серьезный старик. Парторг их старейший, народный такой, знаете, от земли. Как же, знакомы. У него дома, правда, не был. Все больше по работе, в райкоме. — Иван Матвеевич как-то хитро, даже, пожалуй, зло усмехнулся. — Баталии мы с ним там ведем. Так вот. Вместе они с Морковиным в Кронштадте участвовали.
— Надо ехать, Иван Матвеевич!
— Сейчас и поедем. И я с вами.
— Вам отдохнуть...
— Ерунда! — Глаза Ивана Матвеевича молодо блестели. — Мне тоже, знаете, любопытно. Никогда об этом с Пантелеем не разговаривали.
Шофер председательского «газика» Павел уже спал, но проснулся сразу, молча, зевая, пошел к машине. Видно, он привык к подобным поездкам.
Скоро мы уже ехали. Было без четверти одиннадцать. Ночь была темная, со звездами. Только заря над самым краем земли никак не могла погаснуть, светилась узкой бледной полоской. Ночной холодок пробивался в кабину; бросало на ухабах.
Мы с Иваном Матвеевичем мотались на заднем сиденье. В темноте я не видел его лица.
— А Зуев что за человек? — спросил я. — Расскажите поподробней.
Иван Матвеевич не ответил.
— Заснул, — сказал Павел. — Вы уж не будите. Умаялся. Как он только выдерживает? С пяти утра до ночи. Каждый день. И за пять лет ни разу отпуск не брал.
— Сколько километров до Архангельских выселок? — спросил я.
— Да тридцать-то будет, — сказал Павел. — Нам бы Митькин брод проскочить. А дальше дорога хорошая.
18
Митькин брод надо было взять с ходу. Речку мы проскочили — только два веера шумной воды разлетелись в стоороны. И застряли на крутом берегу. «Газик» забуксовал в мокрой скрипучей гальке и, надрывно урча, сполз вниз, к самой воде.
Павел рванул на себя тормоз — машина стала.
— Привет! — мрачно сказал Павел. — Перекур с дремотой. — Он открыл дверцу, и слышно было, как тихо лопочет вода и где-то, казалось, вверху, в небе, пофыркивает трактор — то громче, то тише. — Ага! — Павел выпрыгнул из «газика». — Яшка-помазок еще не ушел со своей таратайкой. Он у Тихого Яра силос трамбует. Я мигом. Он нас и вытащит.
Павел пошел в темноту; из-под его тяжелых ног сыпались камушки; потом шаги стихли.
Я выбрался из машины, поднялся на крутой берег, сел на его травянистый край, влажный от росы. Летел над землей тихий, легкий ветер. Где-то далеко ухал филин. Глаза привыкли, и теперь я видел темную реку внизу, крутой спуск к воде, покрытый белой, лунной какой-то галькой. Там, внизу, замер наш «газик», в котором спит Иван Матвеевич. Так и не проснулся...
Я лег на спину, и огромное небо надо мной было в редких звездах. «Почему я здесь? Почему...» — усмехнулся я. И все-таки это «почему» осталось. Внизу все лопотала вода. А невидимый трактор замолчал.
«За пять лет ни разу не брал отпуска, — вдруг подумал я о Иване Матвеевиче. — Чудак».
Послышались шаги, огонек сигареты описал дугу и упал в траву. Подошел Павел, сел рядом со мной.
— Троса у него нет, — сказал он. — Побежал в деревню. Достанет. Для Матвеича постарается.
— Любят у вас председателя? — спросил я.
— Да, любят, — сказал Павел. И в голосе его прозвучало странное раздражение. Похоже, своим вопросом я его разозлил.
— Значит, любят? — не унимался я.
— Знаете, кто его не любит? — повернулся ко мне Павел. — Сам он себя не любит. Разве можно так работать? На износ. Кому он что докажет? Да и в райкоме ему путевки постоянно предлагают: поезжай, отдохни. Да разве ему что втолкуешь? «Вот кончится посевная, вот проведем косовицу, вот уберем свеклу». Так года и мелькают. Только и был раз в санатории, по первому году. После этого... Ну, как его? Инфаркта.
— У него был инфаркт?
— Прямо в поле упал. Довели мужички. Да вы представить себе не можете, что здесь, в нашем «Гиганте», было до него. Всякие жулики да шаромыжники и царствовали. Вот он с ними и схлестнулся — кого под суд, кого штрафом, кого за грудки. Матвеич, вы не думайте, добрый, добрый, это когда все по-хорошему, по-людски, а если не по его, против колхоза, — пощады не жди. Только ведь и мужики наши не из дерева трухлявого, шутки шутковать не любят. Их здесь компания собралась, маленькая, а всех в кулаке держали. Верховодили Никулины из Хомяков, отец, Семен Евдокимыч, и четыре брата. Глава семейства числился сторожем на току. Сторожем... Все мы знали: зерно ворует, что колхозное, что его. Свиней откармливали — штук по шесть. А попробуй скажи! Председатели у нас были — так, одно название. Любили у Никулиных самогоночки пропустить. С устатку. И в других деревнях у них друзья, ну, все больше бригадиры, начальство местное. А еще у четырех братьев-то кулачищи пудовые. Да и финку в ход пустить могли. Словом, хозяева, да и только. Вот к ним Матвеич и приступил. Сначала уговорами — не помогает. Потом штрафами. Насупились, а все свое. Тогда он Никулина-старшего с работы, приказом. Стал Матвеич письма получать: мол, уезжай подобру-поздорову. Пока цел. Без подписей, конечно. Председатель наш и бровью не ведет. Только они не пугали, нет. Как-то раз ночью, под Новый год, подожгли правление, а Матвеич тогда там жил, на своем диване этом визгливом. Дверь бревном подперли, а окошки маленькие. Народ спас. Сразу всей деревней сбежались, потушили. Ну, следствие, конечно. Только неловко вышло: не нашли виновных. А одно подозрение — не вам мне объяснять. Опять — анонимки. А тут Матвеич за них круто взялся. Сказал на правлении: «До первого случая. Я им покажу, мать их...» И что же вы думаете? Старшего брата Никулиных звали у нас Астахой. Раз напился — это ему не впервой — и в клуб, на танцы. Ну, известное дело — хулиганить: девчат лапать, радиолу перевернул, к комсомольцам — с дракой. Побежали к Матвеичу, он послал за участковым, за Захарычем. Астаху связали — и в сарай, под замок. «Судить будем», — сказал Матвеич. Астаха в сарае шумит: «Отсижу пятнадцать суток — посчитаюсь с председателем». Только все по-другому обернулась. Все грехи собрал Матвеич, что за Астахой числились, свидетелей пригласили. Астаха думал: молчать будут. А народ-то уж за Матвеичем силу почуял. На суде языки развязались. Астаха туда, сюда, и по роже видать — ничего не понимает, что происходит. И приговор — гром с ясного неба: три года. Все! Подмял он после этого Никулиных: других братьев на работу поставил, да такую, где результаты нужны. Не выдержали, в город сбежали, да там и сгинули, Иван вроде за кражу сел, Федька куда-то на север завербовался. Остались Семен Евдокимович да меньшой. То глава семейства гоголем по деревне ходил. Чего там, старики перед ним шапку ломали. А теперь сник, все больше в избе сидит, и свиньи во дворе перевелись. То в шуточку говорил, траву они у него жрут, с нее тела нагуливают. Перестали, видно, траву жрать. Вот так дело было. Остальные дружки-собутыльники Никулиных попритихли. А как что — Матвеич с ними не церемонится. Крут. Даже, скажу вам, очень крут. Иногда, по-моему, перебирает. Впрочем, не знаю... Есть люди, с которыми по-доброму нельзя. Не доходит — и все. Не перевелись они у нас еще. Попритихли, выжидают. Только не дождутся.