Сержант милиции - Иван Георгиевич Лазутин
Парень, забыв что-то, снова полез на верхнюю полку. Копируя тамбовский говор, он спросил:
— А тебе, отец, жана из сяла смятану носила в мяшке или в махотке? — Сказал и сам рассмеялся.
Парень с верхней полки был, видимо, из породы Теркиных. В дороге такие люди — первые балагуры, весельчаки и заводилы.
Сделав вид, что не слышал эту шутку, тамбовец расправил давно не стриженные усы и принялся, аппетитно похрустывая, уплетать огурец с ржаным хлебом. Аромат огурца поплыл по купе и заставил всех на некоторое время замолчать.
Всем захотелось огурцов.
Уж так, видно, устроен человек. Живя десятками лет в городе, он порой не знает, кто проживает над его квартирой этажом выше. Другое дело в поезде. Проехал день — почти родня. Хоть и тесно в вагоне и за курение от женщин влетает, а посмотришь в окно и видишь: не каменная стена соседнего дома перед тобой, а даль. Без конца и края слегка холмистая даль. Все открыто, все нараспашку. На десятки километров лежит перед тобой русская равнина, перекатывая на солнце свои пшеничные волны поспевающих хлебов. Где-нибудь высоко-высоко в небе парит на распластанных крыльях степной орел. А иногда, пак реликвия дедовской старины, раскрылится где-нибудь на пригорке за деревней ветряная мельница, да так вдруг шевельнет в душе память далекого детства, что в такие минуты хочется обнять все: и небо, и землю, и людей на этой земле... А если кто-нибудь в купе намекнет «поддержать компанию» в честь отъезда из столицы, то тут не устоит и строгий диетик. Даже чересчур экономные жены и те в такие минуты добреют. Вмиг сооружается столик, со всех сторон поступают хлеб, консервы, огурцы, колбаса... Выпили по стопке, по другой... И вдруг один, что посмелее да поголосистее, затянул песню. Не поддержать ее нельзя. Сама душа в это время становится песней. Через минуту песню подхватили другие, и вот она рвется в открытые окна, в просторную степь. И нет на душе у человека в эту минуту ни тайн, ни дурных мыслей...
В вагоне один лишь старик уралец не вступал в общий разговор. Прошел уже час, а он все сидел и не отрывал глаз от окна.
Высокий молодой человек лет двадцати трех, худощавый и длинноволосый, подсел к нему и попытался разогнать его грусть.
— Далеко едем, папаша?
— Отсюда не видать, — ответил уралец, не поворачивая головы.
Его соседке в цветастом платке стало жалко сконфуженного юношу, и она ответила за деда:
— Мы домой, в Горноуральск.
Дед строго посмотрел на соседку, но молодой человек, не поняв значения этого взгляда, обрадованно воскликнул:
— О, да нам вместе! У меня туда назначение. На завод. Может быть, вы мне о городе расскажете, ведь вы, очевидно, местный, уралец?
Старик молчал. Юноше стало неудобно. Он понял, что с ним не хотят разговаривать. Бесцельно шаря по карманам, он вытащил бритвенное лезвие и от нечего делать стал подрезать ногти.
Увидев в руках молодого человека лезвие, старик нащупал ремень своей полевой сумки и вкрадчивым голосом спросил:
— Ты вот ответь мне сначала — зачем у тебя эта бритовка?
Молодой человек недоуменно смотрел на деда.
— Да-да, зачем? Ни один путевый человек бритвой ногти не обрезает.
— Папаша, вы явно не в духе, — сказал молодой человек и застенчиво улыбнулся.
— Знаем мы эти разговорчики! Говорил я в Москве с одним субчиком. Про все говорил: и про Урал, и про брата, и про Пролетарскую улицу. До того договорился, что чуть без сумки не остался. Тоже вот с такой бритовкой ходит.
Видя, что разговора не получилось, молодой человек извинился и полез на свою среднюю полку, сопровождаемый все тем же подозрительным взглядом уральца.
— Да, так оно будет верней, — бойко заключил дед и, отвернувшись снова к окну, добавил: — И сумка будет целей.
Последних слов уральца молодой человек не слышал. Улыбнувшись причудам старика, он поудобнее лег на своей полке, положил голову на скрещенные руки и через минуту, залюбовавшись бескрайней равниной, которая вдали казалась неподвижной, забыл о старике из Горноуральска.
8
Громадные стрелки часов, вмурованных в расписную стену, показывали одиннадцать вечера.
Тосты, тонкий звон сдвинутых бокалов, пробочные выстрелы шампанского, приглушенная песня за дальним столиком, горячие споры, восторженные излияния чувств — все это, переплетаясь во что-то единое, сливалось в монотонное гудение, характерное для первоклассного столичного ресторана в вечерние часы. Это гудение напоминало гуд басовой струны гитары. Дернули струну и не остановили.
С подносами на вытянутых руках между столиками сновали официанты. В черных пиджаках и белых манишках с черными галстуками, они чем-то напоминали артистов оперетты.
В конце зала на невысокой эстраде под оркестр молодая стройная певица в длинном декольтированном платье пела веселую песенку:
...Когда сирень
И майский день
Друг друга, не стыдясь, целуют.
Пускай смешно.
Пускай грешно,
Но я тебя ревную...
Алексей был уже изрядно пьян. Пряди его потных волос падали на лоб, отчего он поминутно встряхивал головой:
— Друзья! Какие вы счастливые, что живете в Москве!
Он встал и, намереваясь продолжить излияние своих чувств, сделал широкий жест рукой. Подбежавший официант перебил его:
— Чего прикажете?
— Шампанского!.. — распорядился Алексей.
— Слушаюсь... — Официант шаркнул ногой и засеменил от столика.
— Смотри не разорись, Алеша, — посочувствовал Князь. — Я, как назло, с собой денег не захватил, а эта братва — сам видишь, студенты.
— Ерунда! Я плачу, — махнул рукой Северцев. — Этот вечер — мой первый вечер в Москве. На всю жизнь он останется в моей памяти. О нем я обязательно напишу стихи. Толик, вы любите стихи? Помните:
OМосква, Москва!... люблю тебя, как сын,
Как русский, — сильно, пламенно и нежно!
Люблю священный блеск твоих седин
И этот Кремль зубчатый, безмятежный.
Толик выпустил сизое кольцо дыма, болезненно поморщился и ничего не ответил. На душе у него было недоброе предчувствие. Неужели Князь хочет обидеть этого парня?
Чтобы заглушить в себе поднимающийся стыд, он решил напиться. А там, когда будет пьян, все встанет на свои места. Сгладятся шероховатости, потонут обиды, растает жалость. Останутся звуки джаза, огни люстр и легкое, приятное кружение в голове.
Толик, не