Лео Мале - Улица Вокзальная, 120
Я встал и взял под руку человека, забывшего свое имя. Трудно было признать в нем симулянта. Шеф Aufnahme внимательно выслушал доклад переводчика, а затем осмотрел в монокль несчастного обеспамятевшего.
– Направить в госпиталь на обследование,– распорядился он.– Доктора решат, не вздумал ли он над нами подшутить.
Я подвел человека к столу и заполнил розовый бланк, что оказалось несложно. Получилась самая лаконичная запись из тех, которые мне доводилось здесь делать: «Икс… Krank[9]. Амнезия». Зато человек обрел статус гражданства. Безымянный, он получил матрикулярный номер. Стал № 60202.
Прислонившись спиной к бараку 10-А, я задумчиво потягивал трубку, увязая ногами в рыхлой земле. Разделенная надвое ухабистыми и криво уложенными рельсами железнодорожной ветки Дековиль центральная аллея разворачивала передо мной теряющуюся вдали перспективу. Заключенные слонялись по ней группами, обходя грязные лужи; у бараков, прислонясь к дверным косякам или сидя на ступеньках, держа руки за поясом или глубоко засунув их в карманы, К. G. F. курили, лениво переговариваясь. На окнах, развеваясь на ветру, сушилось белье. Из недр барака доносились жалобные звуки губной гармоники. Залитый веселыми лучами воскресного утреннего солнца, лагерь напоминал поселок старателей.
Из санчасти после ночного дежурства вышел врач. Был час смены медперсонала. В сопровождении добродушного часового ему предстояло вернуться в Lazarett, расположенный в двух километрах от лагеря. По мнению врачей, это был превосходный хирург. Но именно поэтому как доктор он, по мнению окружающих, был самым настоящим бездарем. Подойдя ко мне, он остановился.
– Меня зовут Юбер Дорсьер,– представился он с чопорностью, достойной посетителя салона какого-нибудь аристократического предместья.– Если не ошибаюсь, вы – Бюрма. Чуть больше года назад вы помогли моей сестре выйти из весьма затруднительного положения… Можно сказать, вернули ей доброе имя… Не припоминаете?
Я прекрасно помнил все обстоятельства того дела. Как и то, что он со времени моего поступления в лагерь неоднократно выполнял там роль врача-консультанта и однажды я оказался на приеме у этого дока, который ограничился тем, что прописал мне самые обыкновенные пилюли, не соизволив принять во внимание наше давнее знакомство. При том, что имя мое было выразительно начертано на медицинской карте.
Что касается меня, то я сразу же узнал его. Несмотря на бороду. Когда я вел дело о шантаже, которому подверглась его сестра, он тщательно брился. О чем я и не преминул вежливо напомнить ему, делая вид, что интересуюсь его особой. Одному дьяволу было известно, до чего кстати взялся я задирать его.
– Вполне простительная прихоть заключенного,– ответил он, улыбаясь и поглаживая шею. Затем, демонстративно понизив голос в целях конспирации:– Возможно ли, чтобы такой ловкий детектив до сих пор еще не сбежал?
Я ответил ему, что давно уже не брал отпуск, а на мой вкус, отдых в концлагере вполне его заменяет, что не вижу особой необходимости прерывать его по собственному почину. Кроме того, моему хрупкому здоровью весьма полезен свежий воздух. И наконец, между нами, разве не в том заключается цель моего пребывания здесь, чтобы с помощью своего собачьего нюха вылавливать уклоняющихся от работы? И т. д. и т. п. Короче, слово за слово, я поведал ему, что с позавчерашнего дня нахожусь не у дел. Aufnahme временно закрыта, и раньше чем через три недели нам не взять в руки карандаш. Не мог бы он подыскать мне какую-нибудь работу в Lazarett? Скажем, в должности санитара?
Он смерил меня взглядом, каким на гражданке одаривал, должно быть, тех, кто приходил наниматься к нему в услужение, и мне не очень это понравилось. Наконец, выстрелив через тонкие губы очередь: «Да, да, да», он пригласил наведаться к нему завтра в Revier[10].
Мы обменялись рукопожатием.
Я выбил трубку о деревянные ступени лестницы и на место пепла, усеявшего тощие кустики вереска, насыпал польский продукт, который нам продавали в столовой под видом табака. Это было нечто, напоминающее динамит, способный разнести в клочья желудок и вполне пригодный для того, чтобы задымить ландшафт, наполнив окрестности сладковато-едким запахом пыли.
Вежливый, как начищенный пятак, доктор Юбер Дорсьер мог, конечно, заронить надежду, но чтобы оказать услугу – нет, тут уж увольте.
Он так немилосердно затянул со своим обещанием – если вообще намеревался когда-нибудь его выполнить,– что будь я в зависимости только от него, то давно уже гнул бы спину на общих работах в Kommando[11]. Не то чтобы там мне было бы хуже, чем здесь; просто я испытывал нежную привязанность к колючей проволоке, а в сторожевых вышках, озаренных закатным солнцем, заключалось для меня нечто сакральное, удовлетворявшее некую эстетическую потребность.
К счастью, у меня там был друг. Поль Дезиль. Тоже док, невысокий курчавый блондин, эдакая симпатичная квадратная ряха. Он моментально подыскал мне непыльную работенку в госпитале. Там я не раз имел возможность наблюдать за матрикулярным номером 60202. Он по-прежнему пребывал в плачевном состоянии и, по заключению медицинской комиссии (франко-немецкой), отнюдь не был симулянтом. Признанный неизлечимым, он должен был отбыть с первой же партией репатриантов. В ожидании отправки он целыми днями просиживал у забора, в двадцати метрах от рогаток, подперев подбородок изящными руками и вперив в пространство отрешенный взгляд.
Не раз пытался я завязать с ним более или менее связную беседу. Напрасный труд. Лишь однажды взглянул он на меня с проблеском мысли и спросил:
– Где это я мог вас видеть?
– Меня зовут Нестор Бюрма,– ответил я, едва сдерживая дрожь, в надежде проникнуться тайной этого несчастного. – До войны я служил частным детективом…
– Нестор Бюрма,– повторил он задумчиво.
– Да. Нестор Бюрма. Директор агентства «Фиат люкс»…
– Нестор Бюрма.
Он побледнел от непосильного напряжения, шрам на его щеке проступил отчетливее, но затем сделал жест, исполненный величайшей усталости.
– Нет… это имя мне ни о чем не говорит,– с горечью выдохнул он.
Потом дрожащими руками закурил сигарету и, волоча ноги, переместился поближе к забору из колючей проволоки, лицом к сторожевой вышке и небольшой роще.
Шли дни, недели, месяцы. Часть больных и тяжелораненых отправилась во Францию. 60202-му не повезло. Его номер, включенный поначалу в список отъезжающих, был в последний момент пропущен каким-то бездушным бюрократом, обрекшим обеспамятевшего на то, чтобы еще много недель мыкать тоску по выскобленным граблями аллеям Lazarett.
Наступил ноябрь, и работы поприбавилось. Однажды чей-то картавый голос воскликнул при виде 60202-го:
– Вот тебе на, он все еще здесь, этот Кровяшка? Для такого симулянта это просто-таки никуда не годится.
Слова принадлежали человеку, поступившему в госпиталь из Kommando с травмой руки; маленького роста, с лицом типичного уголовника, он не мог произнести ни слова без того, чтобы не скривить рот.
– А, Бебер! Как дела?– спросил я.
– Могли бы быть лучше,– проворчал он, показывая повязку.– Теперь у меня всего только два пальца, хотя я вполне мог бы оставить им и всю кисть. Так-то…
Да, этому парню явно не суждено было умереть от меланхолии. Он осклабился, приправляя свою ухмылку очередной гримасой, на сей раз воистину неподражаемой.
– … Будем надеяться, что теперь досрочное освобождение у меня в кармане… и мне не придется, как этому помешанному, строить из себя идиота…
И действительно, спустя несколько дней он был освобожден от воинской повинности и вместе со мной доставлен во Францию декабрьским санитарным поездом, загруженным 1200 больными, среди которых должен был бы числиться и обеспамятевший, если бы за десять дней до нашего отъезда из лагеря не унес свой секрет в могилу, вырытую неподалеку от сосновой рощи в песчаных ландах, продуваемых морским бризом.
В тот вечер… я отсутствовал. Вместе с тремя санитарами я был послан по делам службы за больными К. G. F., работавшими в отдаленной бригаде Kommando… Вернувшись, я узнал, что № 60202 внезапно слег в жестокой лихорадке. Дорсьер, Дезиль и другие врачи признали, что не смогли вовремя диагностировать недуг.
Неделю он находился между жизнью и смертью, а в пятницу, когда ветер ревел в проводах и злой дождь мрачно барабанил по цинковым крышам бараков, внезапно, если так можно выразиться, преставился.
Я дежурил в палате. Было тихо, если не считать шабаша за окном. Больные дремали.
– Бюрма,– взволнованно и вместе с тем торжественно позвал он.
Я вздрогнул, почувствовав, что это имя произнесено тем, кто стал наконец понимать, что говорит. В нарушение распорядка я включил полный свет и подбежал к нему. Глаза обеспамятевшего излучали сознание, которого раньше я никогда в них не наблюдал. Задыхаясь, он проговорил: