Татьяна Степанова - Темный инстинкт
— Установить это лицо трудно, однако я не сказал невозможно. И вот тут мы снова подходим к…
— К твоему излюбленному неустановленному мотиву?
Кравченко кивнул.
— Думаю, да. Я уже сказал: мы, вернее, я ошибался в самом главном. Я думал: убийца ни при каких условиях не тронет Звереву. С точки зрения даже самой убедительной нашей версии — версии о наследстве, такая скорая и демонстративная с ней расправа — полнейший абсурд. Но это согласно элементарной логике, общепринятой. А все дело в том, что по всему видно — у этого подонка своя собственная логика. И мотив тоже свой, собственный, и он диктует ему поступки и их внешнее выражение. Мне кажется, да нет, я почти уверен: весь этот кровавый бардак, по замыслу убийцы, был направлен на одну-единственную цель: расправа с хозяйкой этого дома. А почему я в этом теперь уверен, — он склонился над реестром, быстро пробежал строчку за строчкой и вдруг жирно что-то подчеркнул ногтем, — смотри сюда.
Мещерский нехотя повернул голову: «Разорванный шарфик».
— И что ты хочешь этим сказать? Ты же утверждаешь, что раскрывать это преступление при помощи логики вообще бессмысленно. Тогда какая же разница, чья это логика — убийцы или нет, раз ты в нее вообще не веришь?
— Я много чего утверждал, много во что не верил.
Прежде. А ты меня только слушай. — Кравченко улыбнулся. — Все течет в этом мире, все меняется. Видимо, и наши мозги тоже. Вот эта самая улика — разорванный шарфик — на которую никто, включая и нас, не обратил внимания . Все дело, думаю, в ней. Я это понял, едва только увидел ту красную петлю на люстре. Смотри-ка, что получается: некто задумал убить Сопрано. Готовясь к преступлению (весьма тщательно), этот некто берет с собой нож и.., что еще? Мы так и не спросили Звереву, давала ли она кому-то эту вещь. Думаю, она вряд ли бы и вспомнила.
Шарф она надевала в то, наше самое первое здесь утро.
Потом он лежал на зеркале в холле, я его там видел. Зверева, думаю, никому его не давала, Андрей тоже вряд ли сам брал. Скорее всего шарф взял именно убийца. Но для чего? Странный набор: нож (так до сих пор и не найденный, несмотря на все милицейские старания) и эта шелковая тряпка. Он, скажешь, хотел сделать из шарфа удавку?
Но там ткань как паутина или как бумага, ни малейшего рывка не выдержит. Из такой ни одна «душилка» не получится. Так зачем же тогда убийце понадобилась на месте убийства эта непрактичная вещь?
— Может, он взял ее кровь с рук вытирать… Хотя на шарфе крови не было… Ну и зачем, по-твоему?
— А для того, Сережа, чтобы устроить все ту же демонстрацию. Шарф — вещь Зверевой. Мы все хорошо запомнили его на ней. А значит, заметь мы эту вещь на месте убийства Шипова, какая в первую очередь у любого из нас (кто бы там ни оказался) должна возникнуть зрительная ассоциация? Марина Ивановна. Убийство Сопрано связано с ней напрямую. Убийце хотелось, чтобы мы с первого взгляда поняли это и связали убийство Шипова с именем Зверевой.
— Я тебе на это возражаю так: во-первых, никаких таких ассоциаций с первого взгляда у нас, как видишь, не возникло. А во-вторых, по логике вещей, убийство мужа всегда связывают с его женой, даже если ее и не подозревают прямо в его гибели.
— Согласен. Но все это убийце хотелось еще и подчеркнуть: он разорвал шарф и повесил его на куст так, чтобы его было хорошо видно даже с дороги. Это как флаг, как указатель или как фетиш. Сидоровская докторша Наталья Алексеевна говорила, что у Пустовалова, одержимого некой болезненной идеей, фетишем было человеческое лицо, в котором он якобы узнавал лик собственной смерти. А у нашего одержимого фетишем стала вещь этой женщины. Точно так же он поступил и сегодня: эта алая петля из ее пояса…
— Но для чего убийце весь этот бред? И почему петля?
Какой именно символ видится ему во всем этом?
Кравченко умолк. Его сбивчивые рассуждения снова натолкнулись на глухую стену: он не знал.
Мещерскому стало его жаль, и он робко заметил:
— Вообще-то все, что ты говоришь, вполне можно отнести к понятию «неустановленный мотив». Даже этот фетиш.
Кравченко достал из кармана фломастер и стал зачеркивать в «реестре» то, что уже потеряло свою актуальность или получило объяснение.
— Опять же повторяюсь, — сказал он тихо. — Эти семь человек у нас как на ладони. То, что они делают, что говорят, их ссоры, страсти, хитросплетение всех этих домашних интриг, отношений, любви, не любви — все это перед нами. И вместе с этим под всем этим скрыто и что-то еще.
Я чувствую. Теперь и я чувствую, понимаешь, Серж? Так же, как она, как ты тогда… Тут кроется что-то еще. И это и есть главная пружина всего здесь случившегося. Пинкертоны, которые все там сейчас обыскивают, осматривают, всех допрашивают, — они тоже со временем к этому придут. Но когда это случится? Через неделю, месяц? Нам с тобой потребовалось восемь дней только для того, чтобы понять, что мы ничего не понимаем из того, что здесь творится на самом деле. А они будут двигаться еще медленнее, потому что они не живут в этом доме и видят все здесь происходящее из своего кабинетного «далека».
— Ну почему же мы так-таки и ничего не знаем? — Мещерский, несколько смягчившийся, решил приободрить друга. — За эти восемь дней мы все же кое-что узнали. Например, как убийца проник ночью в ее спальню? Да очень просто: она сама его впустила. Значит, у нее мысли даже не возникло, что этот человек несет ей зло.
— А кому, ты думаешь, она не открыла бы дверь? Своему брату? Или приемному сыну? Или бывшему любовнику? Или секретарю?
— Я думаю, что среди нас все же были люди, которых Марина Ивановна не впустила бы в четыре часа утра в свою спальню (в четыре, кажется, они сказали, наступила смерть?). Да, так вот — она не открыла бы нам с тобой — раз, Алисе — два.
— А если та притворилась, что пришла к мачехе с повинной?
— Ты не можешь забыть слова Григория Зверева про то, что эта девица — патологическая лгунья. — Мещерский помолчал. — Только учти, Валя, патологические лгуны в этой семейке все без исключения. Но продолжаю: среди нас был и человек, которого, думаю, убитая особенно ждала в эту ночь.
— Егор? Клянется, что он к ней не ходил.
— А ты не верь ему, как и всем остальным.
Кравченко тяжко вздохнул.
— Еще нам известно и то, — продолжал Мещерский, — что убийце было необходимо расквитаться со Зверевой именно этой ночью. На мой взгляд, поступок этот не продиктован тем впечатлением, которое произвела на него вчерашняя сцена порки. Нет, он спешил по другой причине: утром нас всех вызывали в прокуратуру, и он просто не знал — вернется ли он обратно из этого серьезного учреждения. А вдруг его, именно его подозревают? Вот-вот арестуют. Поэтому следовало торопиться с осуществлением своей главной цели: ликвидации хозяйки этого дома…
Кстати, Корсаков вчера очень тревожился по поводу прокуратуры. Просто сам не свой был.
Кравченко кивнул, запомнил, мол.
— Хотя вполне возможно и то, что внешне убийца мог и не выказать своей тревоги, — вслух размышлял Мещерский. Он несколько уже отошел, даже слегка оживился.
Эта беседа становилась для него уже необходимой. — Ты правильно подметил, что это человек осторожный и хладнокровный, так что…
Кравченко смотрел в окно. Внизу Сидоров кончил свой длинный пылкий диалог с помощником прокурора и вошел в дом.
Кравченко отлично знал, куда он направляется. Через минуту опер с грохотом распахнул дверь их комнаты. Мещерский прервался на полуслове. Выражение лица Сидорова не сулило ничего хорошего — только очень, очень плохое. Но Кравченко, казалось, этого даже не заметил.
— Где письмо? — спросил он громко. — Тебе его переслали? Ты принес его? Давай, — и он протянул руку хорошо рассчитанным лениво-уверенным жестом.
Глава 35
ПИСЬМО
Сидоров молча достал из внутреннего кармана куртки пачку плотных сложенных листов — ксерокопии. Кравченко вытащил одну, словно козырь из колоды, и глубокомысленно погрузился в чтение.
Опер сел рядом с Мещерским.
— Вчера вечером пришло по факсу. — Это были его первые слова приятелям с момента приезда на место происшествия. — К вашей пожилой гражданке человечка наши из управления послали. Отзывчивые ребята — вошли в положение: помогли. А она нашему человечку открывать не хотела. Бдительная такая. Мне мой корешок из управления Южного округа звонил, чертыхался: дескать, за такой белибердой сотрудника, машину гонять пришлось. Да старушка, говорит, чудная какая-то, вроде с приветом.
— Елена Александровна не чудная, — буркнул Кравченко, разглаживая письмо на колене. — Просто большая оригиналка.
Мещерский тоже взял из пачки листок, пробежал глазами строчки. Теперь, когда Марина Ивановна Зверева мертва, можно, конечно, вообразить, что в этом ее ночном кошмаре кроется нечто роковое и зловещее, однако…
— Серега, ну-ка вспомни точно, что именно сказала тебе Елена Александровна по поводу всего здесь изложенного? — осведомился Кравченко.