Татьяна Степанова - Темный инстинкт
"Вот оно каково, оказывается, находиться в одном доме с убийцей, — печально размышлял Мещерский. — Это даже и не жутко, а.., нет, все равно, конечно, жутко, но очень уж утомительно. Прямо всю душу выматывает.
Люди пытаются оставаться людьми и вести себя по-человечески, а не по-дикарски. А это у них уже почти не получается. Отсюда и это ледяное безмолвие: они не знают, как себя теперь вести, им не о чем стало разговаривать, кроме как о том, кто из них убил. А об этом они говорить не хотят. Это тоже, наверное, своеобразная защитная реакция: они слишком напуганы, а кто-то из них…"
— Зачем же нас в прокуратуру вызывают? Как вы считаете, Сергей, у них что-нибудь уже есть? Какие-нибудь новости?
Мещерский поднял голову. Напротив него на диван у окна (дело происходило в музыкальном зале) уселся Корсаков. Выглядел он из рук вон плохо: утренняя безобразная сцена, видимо, окончательно его доконала.
— Нас снова будут допрашивать. Затем сопоставят наши показания. Затем сделают выводы, Дима. А уж какие это будут выводы…
— Все происходит как-то через задницу! — Корсаков скривил губы. — И до каких же пор они будут нас тут держать?
— До тех пор, пока им не вообразится, что они знают, кто убил. — Мещерский скользнул взглядом по фигуре джазмена. — Впрочем.., можно уехать отсюда прямо сейчас. Но будут неприятности. Это уж точно. Знаете, это как на охоте: гонят того, кто удирает.
— Но вас-то это, кажется, не касается.
— Второе убийство коснулось всех.
— Черт знает что такое, — Корсаков смотрел на пластырь на своей ладони. — Я уже все варианты перебрал того, что у нас тут может твориться, — и ни один не подходит. И они еще не верили в судьбу!
— Кто не верил?
— Майя Тихоновна, Лиска, Григорий Иваныч. Знаете, Сережа, мне все кажется, что это словно огромный катокасфальтоукладчик на нас движется. Размазывает нас как кашу по асфальту. Судьба. Рок. Но это же так ужасно! А где же бог тогда? Почему он все позволяет? Ну ладно, с богом — сложно. Но где же человек, а? Где человек во всем этом хаосе? Где его воля?
— Убийство, мне кажется, как раз самый волевой из всех волевых актов, — ответил Мещерский. — Тот, кто убивает, прекрасно осознает и то, что он делает, и зачем, если он не психически больной. И может быть, иногда действует вполне осознанно наперекор судьбе.
— Как это?
— А так. Судьбой Андрею Шипову, быть может, была уготована долгая счастливая жизнь, слава, успех, а что он получил благодаря чьей-то злой воле, чьему-то холодному расчету? Вы, Дима, наверное, возразите: но в то же самое время судьба убийцы — нести людям смерть. Это у него на роду написано. И он своей судьбой и распорядился. А все вместе составляет, быть может, какую-нибудь общую мировую судьбу, вселенский Фатум, сотканный из таких вот противоречий, но вместе с тем и единый. — Мещерский усмехнулся. — Может быть. Я не спорю. Но мне как-то все это надоело. Устал я — вот что, наверное. Единственное желание, которое у меня еще осталось, — это самое пошлейшее любопытство. Я хочу знать — и все. Точка. А уж что это — зло или там добро, судьба или рок, — мне как-то глубоко на все это чихать стало.
— Вы хотите знать, кто их убил? — Корсаков смотрел на него тоже устало, ему, видимо, тоже не хотелось пускаться в обсуждение этих смутных тем. — Кажется, сегодня нам всем уже дали понять, кто. — Он помолчал. — Если они все тут на него навалятся, я Егору не позавидую.
— А вы? Вы, значит, в этом участия не примете?
— Лично я сваливать бездоказательно вину ни на кого не собираюсь. Я все-таки не совсем еще тут скурвился. У вас сигаретки нет? Жаль. — Он тяжко вздохнул, поднялся. — Пойти у тети Шуры стрельнуть, что ли? Да, плохо стало в доме — в этом одном Князь Таврический наш, как никто, прав. Так и тянет бежать отсюда.
— А раньше здесь было хорошо? — голос Мещерского, вопреки его желанию, прозвучал насмешливо: «Когда тебя самого тут палкой по спине угощали, Димочка, тебе, видно, тут больше нравилось?»
— Раньше тут было хорошо. Очень. Когда я впервые попал сюда, в этот дом, мне чрезвычайно понравилось. Даже пожалел, что жизнь моя проходила вне всего этого благолепия. Зеленый я еще тогда был, непривычный к таким вещам, не пообтесался. На мир вот такими глазами смотрел — по семь копеек — с восторгом и надеждой. В юности нам ведь кажется, что они живут лучше нас.
— Как вы сказали? — Мещерский вспомнил свой разговор с Кравченко. — Они? Знаете, Дмитрий, при всей нашей с вами разнице, мы все-таки в чем-то до удивления похожи. То же самое чувство у меня было здесь неделю назад. Теперь это чувство пропало.
— Они, оказывается, такие же, как и мы? — Корсаков криво усмехнулся. — Даже иногда хуже? Такое вот сплошное паскудство, от которого становится тошно на душе?
Но и это пройдет, Сергей. Поверьте мне. В принципе все эти наши духовные потери и разочарования — такая.., по сравнению с… — Он внезапно осекся и продолжил не так, как, видно, хотел вначале:
— По сравнению со смертью человека. Когда видишь смерть вблизи — все остальное меркнет. Линяет… Ладно, что тут скажешь? Пойду все же стрельну у старушки нашей табачку.
— Дима, — Мещерский окликнул его, когда он уже брался за ручку двери.
— Что? — Корсаков медленно обернулся.
— Помните, вы сказали мне: «Эта женщина втягивает всех в свою орбиту»? Так вот. Я понял, что это значит.
Корсаков молчал. Ждал.
— Вас она тоже втянула во все это, да? Сама? — тихо спросил Мещерский.
— Мы точно с вами похожи, Сергей, — джазмен тряхнул крашеными волосами. — А Марина иногда говорила, что я похож на нее. Во всем этом, наверное, что-то есть.
Что — решайте сами. От себя могу только сказать: случается, что человек совершает роковую ошибку, а потом расплачивается за нее. Вы что-то еще хотите спросить?
— Да. Хочу. — Мещерский тоже встал. — Неужели это действительно приятно, когда вас истязает вот такая женщина?
— Нет. Но должно пройти время, прежде чем начинаешь понимать, насколько это неприятно и…
— Смешно, да? — Мещерский сейчас говорил тоном Кравченко.
— Смеха в этом мало, Сергей, — Корсаков снова тяжко вздохнул. — И стыдно. Но это поначалу, потом стыд исчезает. И становится только страшно. Действительно страшно. За всех нас.
* * *Кравченко, спускавшийся по лестнице, увидел выходящего из зала Корсакова — тот направлялся в кухню. Окликать его Кравченко не стал. Не стал он разыскивать в этом мрачном и тихом доме и Мещерского. Хотелось побыть одному в этой давящей тишине. Он открыл двери гостиной — сюда так никто еще и не входил. Кругом царил беспорядок, оставшийся после отъезда милиции.
Он стоял и смотрел на телевизор, на кресло, на камин, полный золы, на истоптанный грязный ковер, на засохшие, скрюченные ветки рябины в напольной вазе, и внезапно ему стало, быть может, впервые за эти дни, по-настоящему страшно. Он почувствовал — всей кожей, каждым нервом своим, каждой клеточкой и жилкой, — что в этой вот пустынной и разгромленной комнате, в этом гулком притихшем доме клубится нечто грозное и тяжелое, беспощадное и душное. Нечто, от которого не хватает воздуха легким и сердце пускается вскачь бешеным судорожным галопом — только бы убежать, укрыться, только бы спастись…
«Вот оно что значит, оказаться под одной крышей с убийцей, — подумалось и Кравченко. — Вот оно каково приходится. Боже мой, а ведь Серега в ту ночь это самое почувствовал первым. Он его почувствовал. Того, кто не спал в ту ночь и шел по дому. Того, кого до сих пор мы так и не узнали».
Глава 33
КОГДА ВСЕМ СТАНОВИТСЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СТРАШНО
Что больше всего запомнилось Сергею Мещерскому из того длинного и томительного временного отрезка (вечер, ночь, утро), после которого им стало действительно страшно, потому что они внезапно ощутили свое полнейшее бессилие перед судьбой? Если бы его спросили, сначала он бы ответил: ничего — последующие жуткие события напрочь стерли из памяти все впечатления.
Потом, наверное, в его измученной голове всплыло бы все-таки нечто яркое, шумное, нелепое и совершенно неприемлемое для той напряженной и настороженной атмосферы, витавшей в доме перед этим новым неожиданным кошмаром, — а именно: гремящая магнитола в траве, поднимающаяся над озером тихая зеленая луна, тускло-золотистая листва, темная хвоя. «Pet Shop Boys», выплескивающие с пленки песню за песней, хит за хитом, раскатистая дробь ударника — и Алиса, отплясывающая какой-то дикий бесшабашный танец: белобрысые волосы и клетчатая юбка — веером, вместо туфель на тонких взбрыкивающих ножках — увесистые белые кроссовки, куртка брошена на ветки кустарника, и глаза — сумасшедшие, торжествующие, пустые и.., полные слез.
А еще ему наверняка вспомнился бы и Агахан Файруз.
Потому что именно его Мещерский видел входящим в спальню Марины Ивановны около половины двенадцатого вечера: Александра Порфирьевна, отвозившая на столике-каталке Зверевой поздний ужин, сообщила, что та перед сном желает переговорить со своим секретарем.