Виктор Пронин - Смерть президента
Возник еще один обычай…
Многие бомжи, добравшиеся до Дома, уже не имели сил жить и не желали жить дальше. Напившись последний раз отечественной, лучшей в мире водки, закусив напоследок чем бог послал, они шли в похоронный комитет и записывались в жертвы террора. Не сразу, далеко не сразу позволяли им расстаться с жизнью — ждали удобного момента, когда Боб-Шмоб откажет в каком-то требовании, когда какой-нибудь Жак-Шмак или Джон-Шмон выскажет слова осуждения или озабоченности. Вот тут-то и вступал в действие комитет жертв террора. Отбирали самых слабых, износившихся и стертых жизнью до полупрозрачного состояния.
И сбрасывали вниз.
И они летели, постепенно распыляясь в воздухе, полыхая черными языками пламени своих лохмотьев.
И снова мир впадал в оцепенение, снова на глазах у человечества соскабливали кровь и мозги с асфальта, а слабонервные корреспонденты материли за неуступчивость все того же Билла-Шмилла, Жака-Шмака и всю их высоколобую компашку, прибравшую мир к рукам.
Этот момент для жертв террора был едва ли не самым желанным — уходя в свой последний полет, они знали, что через несколько минут содрогнется человечество, всколыхнется мировая пресса, изменится, хоть на доли градуса изменится ход мировой истории, а оставшиеся в Доме сделают еще один шаг, не то к свободе, не то совсем в противоположном направлении.
Скользя на резиновых колесиках по мягкому ковровому покрытию, какой-нибудь бомж испытывал странное удовлетворение, зная, что через несколько минут о его мученической смерти узнают миллиарды людей, и, кто знает, может быть, среди них будет та девушка, с которой он целовался когда-то в сиреневых зарослях и трогал своими юными губами девичьи ладошки. Конечно, от той смешливой девушки мало что осталось, но, может быть, она все-таки вспомнит…
Еще и ради этого бомжи стремились опередить других, чтобы занять место на носилках с резиновыми колесиками. Да, может быть, о нем вспомнят зэки в Коми, или что-то шевельнется в памяти у бичей Магадана, может быть, спохватится суровый следователь, который его, неразумного пацана, посадил когда-то на пять лет, чтобы он получил уже высшее тюремное образование…
Зная об этом вполне объяснимом желании, похоронная команда Дома неизменно помещала в карман очередной жертвы целлофановый пакетик, где были указаны его данные — имя, фамилия, место рождения, указывались даже люди, к которым он обращался самим фактом своей смерти, вкладывались фотографии, чтобы корреспонденты внизу, обнаружив этот залитый кровью пакетик, показали миру портрет бродяги и пропойцы.
И он взглянет в лицо человечеству своими уже мертвыми, пустыми глазами и улыбнется с фотографии неживой уже улыбкой.
Всех тех, кто подал заявки на собственную смерть, поселяли в отдельных комнатах, кормили вволю, из напитков подавали самые лучшие — отечественную «Смирновскую» водку, грузинские красные вина. Но в комнатах смертников водки-то и не пили вовсе, не хотелось лишать себя последних минут сознания. Бестолково-хмельными часами, сутками можно разбрасываться, когда смерть далека или кажется далекой, когда она теряется где-то в туманной дымке предстоящих лет.
А если впереди не годы, а часы жизни, то никакого наркотика не требуется, человек и без того в приподнятом, терпеливо-опасливом настроении, в ожидании чего-то важного, может быть, самого важного…
В самом деле, что в жизни может быть важнее смерти?
Билл-Шмилл, Жак-Шмак, Коль-Шмоль и прочие гиганты демократии беспрерывно перезванивались с Бобом-Шмобом в поисках спасения от невиданной доселе заразы. Иногда к ним присоединялась Донор-Шмонор — смугловато-сипловатая дама из заокеанья, которая щедро делилась своими соображениями о разных сторонах жизни. Что за Донор, какую такую кровь она вливала в больное тело страны, неизвестно, однако Боб-Шмоб к ее словам прислушивался, почтительно склонив голову и прижав руки к туловищу.
Неожиданно выяснилось, что у них нет более важной проблемы, чем предстоящие выборы, в которых будет участвовать уголовник и пройдоха, мелкий вор и недоучившийся студент, кровавый террорист Пыёлдин, вся жизнь которого была какой-то недоделанной — недоучился он, и срок свой недосидел, и захват заложников оказался каким-то дурноватым…
Как бы там ни было, в международных аналитических бюро шла напряженная работа — носились по коридорам помощники, секретари, готовили доклады силовые министры, думали мыслители. К выводам все приходили самым неутешительным.
Да, это приходилось признать — несмотря на то, что экраны мира были заполнены самыми страшными кадрами, которые только можно вообразить, поток беженцев продолжал нарастать. Разведывательные центры Билла-Шмилла установили пугающую новость — к Дому потянулись буддийские монахи из Тибета, католики и протестанты из Ирландии, негры из южных штатов заокеанья, цыганские таборы из Индии и Испании, потянулись колхозники из разогнанных колхозов, рабочие с купленных какими-то проходимцами заводов.
Но настоящий кошмар открылся, когда Билл-Шмилл ознакомился со снимками, сделанными спутниками из космоса над южными районами Китая. Бесконечные серые колонны людей днем и ночью, разбухая с каждым километром, шли с повозками, телегами, велосипедными колясками, неудержимо устремляясь на север, постепенно сворачивая к западу и рассчитывая, видимо, через бескрайние сибирские просторы пробиться к маленькому городку, в центре которого, как громадная цыганская игла, торчал в небе кристалл Дома.
Все опросы показывали неудержимый рост популярности Пыёлдина, он явно превосходил Боба-Шмоба и продолжал набирать очки. Все колеблющиеся, кто по глупости и доверчивости хотел было голосовать за кого-то из мокрогубых, писклявых, с мешками под глазами, с соплями под носом, все отвергли своих избранников и больше о них не вспоминали.
Чтобы напомнить о себе, они платили бешеные деньги за несколько минут пребывания на экране, но стоило им появиться, как у них тут же спрашивали о Пыёлдине, о его прошлом и будущем, а в молодежных передачах говорили только об Анжелике, первой красавице мира, будущей первой даме страны. Одно только это приводило в восторг дискотеки, молодежные общежития, студенческие аудитории, концертные залы и стадионы.
Претенденты пытались что-то произнести о своих программах, о том, как намерены сделать людей сытыми и довольными, но их слова вызывали только смех, горький просветленный смех — так можно смеяться только над собственными заблуждениями, от которых отказался легко и навсегда.
Над всеми этими беспомощными потугами с улыбкой наблюдал Пыёлдин, сидя в кресле и положив руку на узкую ладошку Анжелики. Иногда, правда, он опускал свою руку на потрясающее колено Анжелики. Цернциц, сидящий тут же, выглядел напряженно и скованно — не мог он легко смириться с отношениями Пыёлдина и Анжелики. Но в то же время шкура подсказывала ему, чтоб не оставлял он своих трепетных надежд, что все может измениться, и Анжелика, кто знает, кто знает, посмотрит на него уже не столь отчужденно.
Мудр и дальновиден был Цернциц.
Пыёлдин выглядел печальным и усталым. Не было улыбки на его устах, не было радости во взоре, даже когда комментатор с крысиным оскалом сообщал, что по результатам всех опросов Пыёлдин идет недостижимо впереди. Взглянув на него раз-другой попристальнее, Цернциц понял, что Пыёлдин прекрасно знает, что его ждет.
А что может ждать человека, замахнувшегося на большую власть?
Что может ждать человека, решившего отодвинуть в сторону людей, которые настолько привыкли к власти, что уже не представляют себе жизни иной?
Только одно, только одно…
* * *Когда до выборов оставалось три дня, Пыёлдин вынужден был согласиться на жесткое требование телевидения — в прямом эфире ответить на заданные вопросы. Он уклонился от споров с другими кандидатами, отказался от встречи с Бобом-Шмобом, как тот ни упрашивал, но это требование вынужден был принять. Цернциц сам созвонился с телевизионщиками и настоял, чтобы передача велась из его кабинета.
— Не дрейфь, Ванька, — сказал Пыёлдин, наслушавшись его переговоров. — Авось.
— Кирпичиком пооткинемся?
— А ты не смейся! Кирпичик, он того… Не подведет. Не зря в песне поется, как по камушку, по кирпичику растащили родимый завод!
— Если б только завод, — вздохнул Цернциц. — Если бы только завод…
— Еще что-то растащили? — улыбчиво спросил Пыёлдин.
— Страну растащили, Каша… И продолжают растаскивать. И очень торопятся.
— А тебе-то что? С твоими-то деньгами?
— Обижаешь, Каша.
— Обиделся? — радостно спросил Пыёлдин. — Нет, ты в самом деле обиделся? Так это же здорово!
— Ты думаешь? — продолжал хмуриться Цернциц.
— Значит, мы с тобой, как и прежде, соратники! По одну сторону баррикад! Мы в одной лодке, на одном плоту!