Таможня дает добро - Воронин Андрей Николаевич
— У реки, на мостках. Я видел, как он на заре туда двинул.
— Чего это он там делает?
— Как чего, Михалыч рыболов, это у нас каждая собака знает.
— Рыболовом стал, говоришь?
— Рыболов, рыболов, — мужчина заискивающе усмехнулся двухзубым ртом, а затем, подкатив свой бренчащий и разбитый велосипед поближе, спросил: — А у вас,. может, папироска найдется, а?
— Дай ему сигарету, Николай,. — даже не обернувшись, бросил мужчина одному из своих парней.
Тот вытащил из кармана куртки твердую, широкую пачку, открыл крышечку.
— На, батя, покури.
— Ага, спасибо. Это что за сигарета такая? Дорогая небось?
— Тебе‑то какая разница? Дармовая она. На халяву, батя, и хлорка — творог.
— Как ты говоришь?
— Говорю, хлорка — творог, — мужчина открыл боковую дверцу, сел в джип и поставил ноги на хромированную ступеньку.
К соседу Самусева приезжие тотчас потеряли всяческий интерес.
— Сидите тут, а я пойду погляжу, что там Адам Михайлович поделывает.
Самусев сидел, втянув голову в плечи, высокий, костлявый, с четким профилем испанского конкистадора. Если бы у него на голове была не соломенная шляпа, а рыцарский шлем, а вместо телогрейки — латы, то он со своей удочкой в руке выглядел бы наверняка как ушедший на покой конкистадор.
Мужчина в светлом плаще неторопливо шел по узкой тропинке к реке, шел, оглядываясь по сторонам, хищно втягивая ноздрями деревенский воздух, пропахший молодой, едва появившейся листвой, сочной, примятой травой и близкой рекой. Когда до мостков оставалось метров восемь, старик Самусев резко обернулся, но со своего ведра не встал, так и остался сидеть, глядя на незваного гостя.
— Здравствуй, здравствуй, дорогой Адам Михайлович! Что, даже не встанешь, руки не подашь? — грузный мужчина тронул ногой мостки, те скрипнули. Лишь после этого он ступил на доски.
— Почему же не встану — встану, — Самусев тяжело поднялся, и приезжему даже показалось, что он услышал, как разом захрустели все суставы Самусева, захрустели так, словно бы Адам Михайлович был сделан не из костей и плоти, а из сухого дерева.
— Видишь, дело у меня такое, что руки грязные.
— А ты помыл бы руки, водичка‑то рядом.
— Сейчас помою, — Самусев опустил пальцы в речную воду, затем вытер грязной тряпкой и, слегка ехидно улыбаясь, подал узкую ладонь. — Здорово, Геннадий Павлович.
— Слава Богу, здоров, — сказал Барановский, с любопытством осматривая постаревшего со времени их последней встречи Адама Михайловича.
Тот был в черных поношенных галошах на босу ногу, в замызганных штанах.
— Что, рыбку ловишь? И все?
— Нормально, ловится, — Адам Михайлович наклонился как делают это люди с больной спиной, буквально переломившись в пояснице. Снял с ведерка досточку и показал гостю рыбу. — Видишь, ловлю рыбку. Свежая рыбка, свежий воздух.
— Хорошая у тебя жизнь. А что ж ты, Адам Михайлович, даже на похороны директора не приехал? Телеграмму тебе отбили.
— Да, получил, даже расписался за нее. Но знаешь, Геннадий Павлович, машина барахлила, да и сам я нездоров. Какие уж тут похороны! Одно расстройство.
— А зря! Много хороших людей собралось, тебя вспоминали чуть ли не через каждое слово.
— Вспоминали? Чего обо мне вспоминать? — и Адам Михайлович взялся сматывать удочки.
Барановский с нескрываемой брезгливостью смотрел, как Самусев сдергивает с крючков червей, как он их мнет в кончиках пальцев, разрезает грязными ногтями, и ему захотелось сплюнуть. Он не отказал себе в этом желании, плюнул прямо в реку, в чистую, медленно текущую воду. Провел взглядом до камышей белую пенку густого плевка.
Старик опять сполоснул руки. Именно стариком и считал Самусева пятидесятидвухлетний Геннадий Павлович Барановский.
— Пойдем в дом, потолкуем, — сказал он, еще раз заглянув в ведерко.
— Что ж, потолковать, оно, конечно, можно, только что впустую языком молоть?
— Не впустую. Неужели ты думаешь, что я все бы бросил, дела оставил и к тебе потянулся за сто верст, чтобы пустые разговоры разговаривать?
— Да уж, не думаю.
— И правильно делаешь. Пошли, — Барановский развернулся, мостки прогнулись, под досками хлюпнула вода. — У тебя тут и в реку недолго угодить!
— Осторожнее надо быть, осторожнее. Ступай вперед по тропинке.
Держа удочки, сачок и ведерко с рыбой, Самусев двинулся вслед за гостем.
— Я смотрю, ты не один приехал? — надтреснутым голосом осведомился Адам Михайлович.
— Конечно, не один, с помощниками. Хорошие они у меня ребята, если надо, голову в два счета открутят. Теперь один не хожу.Дорого стою.
— Экий ты резкий стал!
— Резкий, не резкий, а дела делаю.
— Так и делал бы свои дела, чего меня беспокоишь? Я же, видишь..
— Хочешь сказать, занят?
— А что, разве нет? Рыбку ловлю, газетки почитываю… Каждому свое.
— Значит, газетки читаешь?
— Читаю, а то как же. Раз в три дня почтальон приносит.
— Видел, торчат из ящика твои газетки. Подбор у тебя прессы странный.
— Чего ж странного?
— Такой человек, как ты, должен котировки валют, акций знать, а не обывательскую муру почитывать.
— Мне «Биржевые ведомости» без надобности. Зачем? Вот после обеда прилягу, почитаю, узнаю,что да как в мире.
— Глупо ты живешь, Адам Михайлович.
— Это смотря с какой стороны посмотреть.
— С какой ни глянь. Глупо, по–моему, живешь. А ведь мог бы жить не тужить, как говорится, припеваючи. Ел бы и пил бы на серебре.
— Почему ж это, Геннадий, на серебре, а не на золоте?
— Мог бы, между прочим, и на золоте. Мог бы кататься как сыр в масле. А ты уединился, словно крыса какая‑то, забился в дальний вонючий подвал.
— Эх, Гена, Гена, видно, жизнь тебя ничему не научила. Меня‑то она научила, —- мужчины разговаривали на равных.
— Открывай свои хоромы.
— Сейчас открою, не торопись. Это твое время дорого стоит, а мое — пенсионерское -копейки.
Самусев вытащил из кармана большой ключ, открыл замок, аккуратно повесил его рядом с дверью.
— Ну, проходи.
— Погоди. Ребятки, принесите‑ка коробку, что сидите, дурака валяете?
— Воздухом дышим, Геннадий Павлович. Говорят, он в деревне целебный.
— Успеете надышаться. А сейчас соорудите‑ка нам на стол чего.
Стол был накрыт на просторной, но захламленной веранде минут за десять, после чего хозяин и его гость вошли в дом.
— Странно ты живешь, Адам Михайлович. — Почему же странно?
— Слишком бедно.
— Пенсия у меня небольшая, ты же понимаешь. За такую пенсию не разживешься. Да и к чему мне богатство? Старый я, мне уже ничего не надо.
— Да какой ты старый, Михалыч! — на сытом лице Барановского появилась простодушная улыб‑ка, такая, как на фотографиях первых советских космонавтов или голливудских киноактеров. Улыбка, казалось, прилипла к его лицу, только не улыбались глаза, маленькие, запухшие, колючие и злые.
— Знаешь, Гена, мне скоро семьдесят, ты мне в сыновья годишься.
— Семьдесят? — удивился Барановский. — А я думал, тебе лет шестьдесят.
Сколько Барановский помнил Адама Самусева, он все прежние годы жил почти не меняясь, этакий человек без возраста, словно бы забальзамировался, застыл в одной временной точке, и ни вперед, ни назад.
— Бодрый ты еще, смотрю, живчик. Женился бы на молодой, что ли?
— К чему мне это?
— Одному небось тяжко?
— Я привык, — сказал Самусев.
Гость осматривал дом. Спальня. Две железные кровати, стол со стопкой прочитанных газет, очки. Все увиденное абсолютно не вязалось с тем Адамом Самусевым, которого Барановский знал раньше.
— Не пойму я тебя, Адам Михайлович, хитришь ты что‑то, ой хитришь!
— Да что мне хитрить?
— Хочешь сказать, что денег у тебя нет и где их взять, не знаешь?
— Признаюсь честно — нет их у меня, в твоем, конечно, понимании, — Самусев поскреб небритую щеку, она отозвалась сухим треском, словно бы он в пальцах мял лист плотной бумаги.