Анатолий Афанасьев - Грешная женщина
Два дня прошли в похоронной горячке, на третий — я с мамой простилась. Жила это время в гостинице, ни с кем не общалась, кроме Степана, много спала. Ни разу не заплакала. С самого начала была какая-то жуткая усталость. Все люди, с которыми по необходимости встречалась, казались на одно лицо. Кроме опять же Степана. С ним мы подружились. Он с утра заходил в гостиницу и весь день был при мне. Я его поила и кормила. За день он выпивал литр водки и неимоверное количество пива. Но пьянее, чем в первую встречу, не был. Он мне здорово помогал одним своим присутствием. Если бы еще побольше молчал. Но молчать он не умел. Степану оказалось не шестьдесят, как я сперва подумала, а семьдесят два года. Он жил бобылем в пятистенке на окраине Торжка и предложил устроить поминки у него, обещая все хлопоты взять на себя. Меня это устраивало. Какие там к черту поминки! Я мечтала только о том, чтобы все поскорее закончилось, чтобы удрать в Москву. Маму свезли на тихое кладбище в пяти километрах от города. Мне там очень понравилось: сосны, просторно, чудесный вид на реку, чистый воздух. Я бы и сама там с удовольствием осталась, но живых у нас пока не хоронят. У могилки, пока трое кладбищенских работников споро закидывали яму землей, Степан деликатно поддерживал меня под локоток. Я в этом не нуждалась, но было приятно, что рядом сочувствующий человек. Провожали маму трое пожилых женщин, соседки, и мы со Степаном. С кладбища на автобусе поехали к нему. Стол был приличный: холодец, пироги, всякие соленья, на горячее — жареная курица. Хозяйничала племянница Степана по имени Даша, женщина лет сорока с рябым лицом. Когда гости наелись и ушли и мы остались втроем, я спросила у Степана, сколько ему должна за все про все. Даша, услышав вопрос, тут же убежала в сенцы, а дядя Степан, выпивший в этот день больше обычного, почему-то молчал, печально глядел на меня. «Ну, сколько, сколько? — поторопила я. — Ты чего тянешь, Степан?» — «Как без мамани жить будешь, коза? Ты подумала?» Я и рассмеялась ему в лицо: «По-твоему, я до этого при ней жила? Опомнись, дяденька! Я вольная птица, мне сам черт не брат». — «Уж вижу, что вольная. От такой воли как бы не околеть до сроку». — «Ты чего, Степан? Какая муха тебя укусила?»
Подлила ему водочки и себе нацедила лафитничек на дорожку. Он выпил, закурил, и я с изумлением увидела, что глаза у него мокрые. Старческие щеки набрякли сизым румянцем. «Красивая ты выросла, Танька, прямо царевна. Да сердца у тебя нету. Пустая твоя красота, не оприходованная добрым чувством. Так-то вся родова ваша, плаховская, порушилась от дурного бега. Горюю об этом, сильно горюю, жалею вас». — «Почему у меня нет сердца, дядя Степан?» — «Кто от родного дома рыло воротит, тот пропащая душа. Ты кем в Москве устроилась? Может, детишек лечишь? Или убогим помогаешь? Могла бы при твоей внешности. Да где там! Вижу, чем промышляешь, хорошо вижу!» Сердце мое охолонуло. «Что видишь, Степан, что?!» — «То и вижу, что с пути сбилась. Да разве ты одна такая. Весь мир православный умом повредился. Потянулся за пятнистым шатуном. Толпы безмозглых людишек толкаются во все углы, ищут легкой добычи, а найдут лютую погибель».
Немного успокоясь, я сказала: «Пьешь непомерно, дядя Степан. Ну, да это не моя печаль. Спасибо за помощь, поеду домой». — «Конечно, ехай. Токо знаешь ли ты, где он, твой дом?»
На кухне я отдала рябой Даше денег, сколько было, тысячи три. Она ручонками замахала, раскудахталась, точно я змею ей подсунула. Пришлось деньги положить на стол. К полуночи вернулась в Москву.
1 мая. Праздник всех трудящихся. От мамы я привезла два альбома со старыми фотографиями. Сидела, перебирала, разглядывала знакомые, родные лица, но не было ни печали, ни радости. В альбоме я иногда появлялась то девочкой в школьной форме, то неуклюжим подростком в смешных нарядах. Я или не я? На одном из снимков мы стояли в обнимку с братиком у садовой калитки, и там точно была я. На худеньком, большеглазом личике шальная полуулыбка, словно печать судьбы. Это было хорошее лето после девятого класса, я вспомнила. Нас с братиком отправили в деревню к тетке Анфисе, с глаз долой. Целыми днями купались, загорали, ходили в лес по грибы, и каждую ночь в дощатом флигельке меня навещал мой полосатый тигренок. Но закончилась августовская пастораль скверно. Неуступчивый характер Алеши накликал на нас беду. С первых дней он начал задирать деревенских ребят, причем без всякого повода с их стороны. Один раз по улице катил на велосипеде какой-то вихрастый пацан лет тринадцати, и братику показалось, что тот нарочно, чтобы напугать, вильнул в нашу сторону. Лешка с воплем на него кинулся, сбил с велосипеда и пару раз лежачему наподдал ногой. Полдеревни наблюдало эту сцену из окошек. Вечером мы с тетей Анфисой пытались урезонить братика, по-всякому его увещевали, но он только сумрачно усмехался и отвечал, что вся эта деревенская шваль дождется, что он поотрывает им всем уши. Такой у меня был братик Леша, ничего не попишешь, весь в отца. Отволтузили его темной ночью, когда он вышел по нужде во двор, да так, что еле дополз до крыльца, откуда мы утром перенесли его в постель. Пару дней братик отлеживался, оглашая избу матерщиной, а потом тетка Анфиса, от греха подальше, отвезла нас обоих в Торжок, где папочка добавил ему науки, исхлестав до полусмерти ременной плеткой. Помню, как впотьмах Леша присел на мою кровать и поклялся злобной клятвой, что не пройдет и года, как он не только оторвет уши этому придурку, но и вообще сведет его в могилу. Я ревела от ужаса и умоляла братика не говорить так об отце. «Отец?! — Очень рано Леша научился скрипеть зубами с каким-то металлическим звуком. — Таких отцов надо вешать за яйца. И я это сделаю, погоди немного!»
От вида родителя, подвешенного за причинное место, со мной впервые случилась истерика…
В дверь позвонили, я никого не ждала. Алиса уже третий день где-то шлялась, и я подумала, что это она. Дверь открыла, как была, в трусиках и в короткой ночной рубашонке. У порога стоял студент Володя, естественно, с букетом алых тюльпанов в церемонно согнутой руке. «Дорогая Таня! — сказал он придушенным голосом. — Разреши от всей души поздравить тебя с праздником». — «Входи», — сказала я.
Приготовила ему кофе, сделала бутерброды. Он скромно сидел в уголке и неотрывно пялился на мои голые ноги. При этом делал вид, что любуется пейзажем за окном. От непосильного напряжения глаза у него перекосило. «Жарко, — сказала я, — но если хочешь, я оденусь?» — «Это твое личное дело», — пробасил он. «Конечно, мое. Но вдруг у тебя останется косоглазие?»
Про себя я давно решила, что избавиться от него можно только одним способом — через постель. И чем дальше откладывать, тем будет хуже для нас обоих. «Хочешь меня поцеловать?» — «Да». — «Тогда целуй. — Я села рядом и подставила губы. Он был как заторможенный. — Пойдем в комнату, там удобнее», — предложила я». — «Может быть, не надо?» — «Обязательно надо, мы должны поближе узнать друг друга». В комнате я пыталась его раздеть, но он не давался. Меня разбирал смех, но я держалась. «Милый, так нельзя, — укорила я. — Ты как будто чего-то боишься. Ты любишь меня?» — «Люблю, но не такую». — «Какую — такую?» — «Сейчас ты сама себе враг». — «Или ты снимешь штаны, — крикнула я, — или я тебя выгоню. И никогда больше не пущу. Надоел этот детский сад!» Чтобы его подбодрить, я стащила через голову рубашку. Он уставился на мою грудь стеклянным взором. «Танечка, Танечка, зачем все это?!» — «Да что же ты надо мной издеваешься, гад! — завопила я. — Я тебя что, должна изнасиловать? Ты извращенец? Женщина предлагает ему самое дорогое, что у нее есть, свою невинность, а он куражится. Откуда такой цинизм?!»
Пока я ругалась, Володечка по стеночке добрался до двери и нырнул в коридор. Я его не преследовала. Развалилась на кровати и самодовольно улыбалась. Было чем гордиться. Излечила мальчика от любви.
2 мая. Но не совсем. Вечером Володечка позвонил и предложил начать наши отношения с чистого листа. Сказал, что не спал всю ночь и пришел к выводу, что в происшедшем между нами недоразумении виноват только он. Во-первых, явился без приглашения, а во-вторых, дал повод думать, что для него главное в любви — половой акт. Он вполне разделяет мое возмущение и постарается впредь быть намного деликатнее. Он говорил долго, нудно, невразумительно и витиевато, и я не могла понять, как это совсем недавно умилялась его звонкам. Обыкновенный инфантильный губошлеп, который, скорее всего, повторит путь героя русской литературы Адуева.
«Володечка, — прервала я глубокомысленный монолог. — Послушай меня минутку. Я не хочу, чтобы ты звонил. Ну хотя бы месяц. Потом посмотрим. Хорошо?» После этого он завелся еще минут на десять, и это было уже свыше моих сил. Я повесила трубку. Через минуту он перезвонил, и я взорвалась: «Ты меня достал, придурок, — проворковала я. — Теперь запомни в последний раз. Если приспичит потрахаться, пожалуйста, я к твоим услугам, в любое время и в любом месте. Но если будешь докучать своим нытьем, пошлю тебя к такой матери, что заблудишься по дороге. Понял, придурок?»