Бен Ричардс - Серебряная река
Странно, почему соотечественники могут мучить друг друга до смерти? Я никогда не соглашался с теми националистами в нашем движении, которые во всем винили американцев. Отчасти это объясняется тем, что американцы меня никогда не пытали, а вот человек из моего родного города, который слушал танго, ел chivitos[67] и ходил по ramblas[68] со своей семьей, избивал меня, когда я висел вниз головой на перекладине и смотрел на лужицы своей крови на полу.
Эмили спрашивает, чувствую ли я себя в какой-то мере ответственным за происходившее, кажется ли мне, что и я внес свой вклад в это падение в варварство.
– Я хочу сказать, что если вы убиваете полицейских и берете в заложники промышленников, то этим сами создаете атмосферу, в которой становится возможным то, что с вами случилось.
Это смелый вопрос; я знаю таких, кто вышвырнул бы Эмили из дома только за то, что она его задала. Я уже слышал его много раз раньше, особенно от либералов. Мы сами открыли дверь террору, мы нарушили работу их так называемых демократических институтов, мы создали культуру насилия. Пытки – это плохо, но мы навлекли их не только на себя, но и на других, невиновных.
– Я не чувствую ответственности в том смысле, о котором ты говоришь. Возможно, мы были наивны, полагая, что с помощью лозунгов и ружей можем изменить страну. Но разве можно равнять: наша мораль отличалась от морали тел, против кого мы сражались.
Господа присяжные, я привожу в качестве доказательства поведения Альфредо Астиса, который опускается на одно колено и открывает стрельбу по бегущей испуганной девочке Дагмар Хагелин. Разве мы изобретали все более жестокие виды пыток? Разве мы забирали детей у замученных матерей и превращали их в валюту? Разве мы лгали о том, что делали? Они называли нас террористами и в то же время клеймили как тех, кто осуждал методы диктатуры. Но в том, что касается террора, мы были жалкими учениками, которым было чему поучиться у них! Что касается угрызений совести, то у меня нет их ни в отношении убитых нами палачей, ни в отношении промышленников, которым пришлось провести годик в «народной тюрьме». Мои угрызения совести относятся к другому – тому, что разъедает меня изнутри, как кислота. Подобные муки иногда испытывают те, кому удалось уцелеть: огромная боль за всех, от кого остались лишь фотографии, кто погиб с лозунгами на губах– «Революция, товарищ, это не игра». Я учу Эмили еще одной песне:
Vamos a hacer que la sangreDo los muertos no sea en vano,Vamos a hacer de esa sangre,Semilla de Tupamaros.
Con palabras compaceros,Con el puño desarmado,Ningún pueblo prisioneroDel yugo se ha liberado[69].
– Клаудио очень не нравится, что вы по-прежнему убираетесь в конторах. – Это другая тема, на которую нажимает Эмили. – Он говорит, что лучше бы давал вам деньги, которые вы там зарабатываете.
– Клаудио – глупый. Мне не нужны его деньги, и я хочу работать. Я хочу быть среди людей. Когда-то я мог бы сказать «среди народа». Сейчас это просто «люди». Мне нравится быть с людьми, я не хочу сидеть дома.
– Но раньше вы были репортером.
– Я работал в журнале. Перед тем, как отправиться в изгнание. Его все равно закрыли. У меня было много разных работ. Даже здесь я не всегда был уборщиком. Эмили кивает.
– Клаудио говорит, что вы пытаетесь этим компенсировать то, что все тупамарос были выходцами из среднего класса или студентами.
Я смеюсь – эту критику часто повторяют.
– Да, а то, что я ходил в школу иезуитов, означает, что я просто заменил одну религию другой.
Эмили провокационно смеется.
– А вдруг?
– Конечно, я многим обязан иезуитам. Они дали мне возможность развиться настолько, что я отверг абсурдность католицизма. Сейчас я, возможно, с большим скептицизмом отношусь к некоторым своим прежним политическим воззрениям, но я не оспариваю главные посылки. Религия имела для меня главным образом эстетическое значение: я никогда не был глубоко верующим.
– Вы не чувствуете потребности заняться чем-то вроде журналистики?
То, что я работаю уборщиком, еще не означает, что мой разум уснул – тонкий намек, чувствующийся за этим уже знакомым вопросом.
– Но я все равно не смог бы сейчас быть журналистом. Я работал со многими людьми, квалификацию которых здесь не признают.
– Но вы прекрасно владеете английским языком.
– Ты знаешь, что дело не в этом. Во всяком случае, стремление попасть в средний класс – глупая идея. В свое время я даже назвал бы ее антинаучной. А сейчас скажу просто – бесполезная и бессмысленная идея. Чем занимаются твои родители?
– Мама акушерка, а папа работает в «Бритиш Телеком».
– И какой ты выросла в такой семье?
– Скучной, наверно.
– Нет, ты не скучная.
Когда Эмили краснеет, кажется, что голова девушки прозрачна и кровь поднимается до корней ее медных волос.
– Мои родители не интересуются правами животных, – с осуждением говорит Эмили.
– И я тоже, – отвечаю я.
– Все взаимосвязано, – заявляет Эмили. – Те, кто не замечает жестокости по отношению к животным, не заметит и жестокого отношения к людям.
– Я не верю, что у животных есть права. Как ни странно, я не верю и в права человека. Что стоит за этим понятием?
– Что вас нельзя схватить на улице и подвергнуть пыткам. Что вас нельзя посадить в тюрьму без честного суда.
– Но в том-то и дело. Власти всегда это сделают, если захотят. И не важно, в чем заключаются твои так называемые права. Свинья может иметь все на свете права и тем не менее оказаться зажаренной с яблоком в зубах. У граждан могут быть конституционные права, но власти просто приостановят действие конституции. Если им нужно что-то сделать, они это сделают.
– Ерунда! – кричит Клаудио из спальни, где он якобы спит. – Динозавр! Теоретик заговоров!
Что за отсталые у тебя понятия? Конечно, права человека существуют. Проснись, папа, и посмотри вокруг. Это Британия 1990-х, а не Латинская Америка 1970-х. И не говори, что нет никакой разницы.
– Похоже, он выздоравливает, – замечает Эмили.
– Я и не говорил, что нет разницы, – кричу я в ответ. – Возвращайся к своим компьютерам, зануда. Напиши себе электронное письмо.
– Ты – старый догматик. Тебе нужно было пойти в священники.
– По крайней мере, такая карьера избавила бы меня от одного крупного неудобства, – отвечаю я.
Наступает тишина. Я чувствую, что Клаудио пытается сообразить, что я имел в виду.
Эмили улыбается и достает баклажан, который хочет нафаршировать орехами и сыром.
– Правда, красавец? – говорит она, поглаживая его темно-фиолетовую кожицу, как если бы овощ был живой. – Какой гладкий, какой цвет! Как он называется по-испански?
– Berenjena[70], – отвечаю я. На его темной кожице отражается свет, падающий с улицы; сквозь открытое окно проникают крики детей, катающихся на каноэ.
– Berenjena, – тихо повторяет Эмили. – Посмотрите, какой красавец.
– А ты хочешь его зажарить, asesina[71], – шучу я и тут же жалею о своем легкомыслии.
* * *– Расскажите мне об Аргентине, – просит Эмили. – Ведь вы приехали сюда из Аргентины?
Я приехал сюда из города Буэнос-Айрес, города широких проспектов, жители которого спят по непонятному распорядку: они могут пить кофе и есть мороженое в полночь, и рядом будут их дети. Это порт, лежащий у выхода в Атлантику. Одна из его главных футбольных команд носит англоязычную версию названия реки Рио-де-ла-Платы. Другая названа в честь пролетарского порта Ла Бока. «Ривер Плейт» против «Бока Юниорс» – светлокожие денежные мешки против темнокожих мигрантов, – это символически соединяет в себе многие конфликты города, в котором пульсирует жизнь, и его противоречия.
Кроме того, Аргентина оказалась страной, в которой в 1976 году лишь немногих взволновал захват власти военными. Правительство Изабель Перон было почти таким же жалким и неспособным, как марионеточное правительство Бордаберри в Уругвае. В отличие от Чили, аргентинцы спокойно восприняли приход военных к власти, поскольку в день переворота не было ничего похожего на блицкриг, происшедший в Сантьяго за три года до того. Они вывезли Изабелиту из Каса Розада на вертолете, потом отправили на самолете в отдаленный район страны, и этим все кончилось.
Но не для нас.
Это было не так давно. Вы можете вспомнить, что вы делали и каким были в конце 1970-х годов? Жарко ли было летом? Холодные ли стояли зимы? Когда я вижу в новостях сообщение об ужасном преступлении, то всегда пытаюсь вспомнить, что я делал в тот момент, когда оно произошло. Может быть, я пил вино и смеялся? Болтал с Панчо после смены в клубе «Саблайм»? Спал? Мылся в ванной? Может быть, во время ужасных последних секунд чьей-то жизни я дрожал на ветру, проклиная опаздывавший автобус? Или смотрел из окна самолета, немея от горя?
В Аргентине масштабы репрессий были не такими, как в Бразилии, Уругвае и даже Чили. Они были непрерывными и какими-то иступленными; в них присутствовали элементы нацизма, хотя здесь не было фюрера или даже Пиночета. Просто подъезжали к домам на «фордах», выламывали двери и хватали молодых людей. Никто не был застрахован. Исчезли романист Гарольдо Конти, а также два хорошо известных уругвайских политика-иммигранта. Сенатор Сеймар Мичелини и бывший председатель палаты представителей Хектор Гутиеррес были схвачены и убиты. Буэнос-Айрес стал курортным местом для тайной полиции всего континента: тут были агенты тайных служб из Чили и Уругвая, были эмиссары из Бразилии, наймиты Стресснера охотились за парагвайцами.