Вор крупного калибра - Валерий Георгиевич Шарапов
– Все, Андрюха, – прохрипел Анчутка, с размаху падая в снег, – я не пойду никуда.
Пельмень повалился рядом, лежал, глотая снег, потом перевернулся на спину.
– Щас полежим мальца и двинем дальше.
– Мы заплутали. Может, уже в лесу, далеко. Даже поездов‐собак не слышно.
– Нельзя останавливаться.
– Да все равно… по кругу походим, к утру кончимся… уж лучше отдохнуть, чтобы быстрее…
Сколько времени прошло – неведомо, но Пельмень с трудом заставил себя открыть глаза.
Наверху, под небесами, было нехорошо. Вершины деревьев вертелись в чертовом танце, завывал ветер, и совершенно очевидно собиралась нешуточная буря. Какой-то мерзкий голосишко плаксиво приговаривал в голове: прав Анчутка, куда идти, зачем, останься, тут, в снегу, так тепло, и ветра нет… Андрюха прислушался – и испугался. Ему вдруг показалось, что Анчутка не дышит.
– Яшка, – захрипел он, – Яшка, не спи.
– Я на секундочку, – сонно пробормотал он, – только вот…
– Не смей, придурок! – сипел Андрюха, тормоша друга, а голосишко в голове приговаривал: да на секундочку, что за беда завести глаза, отдохнуть, а если встанешь снова, то придется опять идти, и там еще ветер, холод и жрать нечего.
Пельмень замер на мгновение, и этого оказалось достаточно, чтобы Яшка задремал, – но в этот момент Андрюха с ужасом увидел, что снежинка, упав на щеку друга, не думает таять. И тогда он очнулся, разорался, как сирена, изо всех своих малых сил, а где-то на небесах возрадовалась душа Витеньки-юродивого. Потому что просто воспоминание о нем спасло от самоубийства две другие души. Бескровная дырка на тельнике, недоуменный взгляд, восковое лицо – все это за мгновение пронеслось перед мысленным Андрюхиным оком, и вот он уже, совершив нечеловеческое усилие, рывком поднялся сам и потянул Яшку.
– Или сам пойдешь, или я тебя потащу, матрас ты эдакий, – шипел он, стиснув зубы, – шевелись! Двигай ногами! А ну, шагом марш!
И тут – о чудо! – опухшие, сопливые ноздри уловили ни с чем не сравнимый запах: дыма, горящих дров, тепла.
«Ей-богу, жилье, – соображал Пельмень, дергая носом, поднимая его, принюхиваясь по-собачьи. – Где-то рядом, совсем близко. Но где?»
Он продолжал тащиться и тащить Анчутку, и вот уже среди стволов, как будто из-под земли, из сугробов выросли какие-то развалины – вроде бы нежилые. Однако чуткий Пельмень понимал, что не мог ошибиться, тепло от них шло. Андрюха, споткнувшись, упал на коленки – и чуть не завопил на радостях. Прямо перед носом, прямо в землю уходил вход в подвал. Из него и несло теплом, хотя ни лучика света оттуда не пробивалось, было темным-темно. Уже безо всякого сомнения Пельмень отворил дверь, вошел сам и заволок Анчутку.
Чиркнув, вспыхнула спичка, прямо в лоб уставилось черное дуло, и кто-то невидимый приказал:
– Дверь закрой. И молись.
* * *Неумолимо приближалась дата соревнований, и вместе с этим все более и более невыносимой становилась Оля. Ее как будто окончательно подменили, она не могла ни думать, ни говорить о чем-то, кроме предстоящих стрельб. Если и начинала о чем-то другом, то непременно сползала на мишени, пули, рукоятки.
Она почти перестала нормально есть, лишь хлестала подслащенную воду. На тренировках демонстративно отворачивалась от начинающих, неопытных стрелков – чтобы не запомнить, как нельзя делать. То и дело в разгар беседы вдруг впадала в какую-то каталепсию и уходила в сторонку, разминаясь и «раскидывая» напряжение.
– Коля, у меня холодные руки? – спрашивала она тревожно, хватаясь ладошками. Сначала это умиляло, но после сотого раза сдерживаться удавалось с трудом. Раздражение Колино неуклонно накапливалось, дни ползли убийственно медленно – но, по счастью, наконец-то час икс настал: Оля в сопровождении Вакарчука отбыла на станцию, и впервые в жизни Колька порадовался этому факту.
Самой же Ольге было не по себе. На платформе по раннему воскресному времени никого, кроме них, не было, было пусто и зябко. Или это Оле так казалось? Ее отчетливо трясло. Пролетела одна, проходная, электричка, хлопая разболтанными дверями, вторая почему-то тоже прошла мимо.
– Так не годится, – подал голос Герман Иосифович. – Гладкова, я же вам сказал теплее одеваться. В каком состоянии вы приедете? У вас же руки ходуном ходить будут.
Какие руки! Она и ног уже не чувствовала, и зуб не попадал на зуб. И все-таки Оля упрямилась:
– Й‐я одевалась…
– Я вижу, – вздохнул он, расстегивая пальто. – Сюда идите.
Оля машинально приблизилась, но на полпути сообразила, что имеет в виду физрук. И смутилась:
– Н‐нет, спасибо, я т‐так.
– Гладкова, отставить пошлости, – брезгливо скомандовал Вакарчук и уже без церемоний прижал ее к себе, запахнув полы.
Поначалу было ужасно неловко, но зато тепло. То ли от смущения, то ли от того, что пальто в прошлой жизни было шинелью из добротной толстой шерсти, то ли от того, что жар от физрука шел, как от печи, Оля тотчас согрелась.
От гимнастерки, от белого кашне пахло пряно и приятно, спокойно, размеренно стучало у него в груди, и Оля вдруг с удивлением поняла, что и ее сердечко замедляет бешеный ритм, точно за компанию, приноравливаясь.
Потом Герман Иосифович заговорил – неторопливо, отчетливо, и Ольга, прикрыв глаза, внимательно слушала…
– Основная ваша беда, Гладкова, как бы это сказать поточнее… Горе от ума. Вы думаете слишком много. Учитесь очищать собственную голову от мыслей. О чем вы сейчас размышляете?
«О вас», – чуть не ляпнула Оля и ужаснулась.
– Не надо думать о том, как вы хотите попасть в десятку. Не надо желать получить самую высокую оценку. Каждая мысль заставляет ваши мышцы сокращаться, ненужная физическая активность утомляет. Понятно, Гладкова?
Она кивнула.
– Вы тренировались гораздо меньше, чем ваши будущие соперники. Не ожидайте многого, не воображайте о себе. Я приказываю: выходите на рубеж и не думайте ни о чем. Вот