Виктор Пронин - Дурные приметы
Евлентьев увидел то, что хотел увидеть.
Последнее время Самохин появлялся на задрипанном «жигуленке», в серой нейлоновой куртке, застиранных джинсах, и Евлентьеву просто необходимо было увидеть его во всем блеске, чтобы еще раз убедиться, что тот все-таки банкир, что есть у него и штат, и охрана, и «Мерседес», а все, что происходит между ними, — серьезно.
Выбравшись из Сретенских переулков, Евлентьев по Цветному бульвару добрался до Садового кольца и направился на Дорогомиловскую. Дом, который вчера показывал ему Самохин, он узнал сразу. Серая лепнина над тремя угловыми окнами, третий этаж, такие же три окна за углом — все совпадало. Ошибки тут быть не могло.
Машину Евлентьев оставил на улице, за углом. Неопределенного красновато-грязного цвета, немытые стекла, забрызганный грязью номер... Никакого внимания она не привлекала ни у водителей, ни у пешеходов. Не привлекал внимания и сам Евлентъев — короткая светлая бородка, не слишком густые усы, темные очки, джинсы, плащевая куртка...
Нет, обратить на него какое-то внимание было просто невозможно.
Евлентьев обошел двор, убедился, что выезд есть и на Дорогомиловскую, и на соседнюю улицу. Нигде не уложены злобно-заботливой рукой фундаментные бетонные блоки, нигде не вырыты канавы. Ему необходимо было найти место, с которого он мог бы незамеченным выстрелить не менее пяти раз, такое условие поставил Самохин. Попаданий должно быть несколько, иначе все будет истолковано достаточно невинно — дескать, шальная пуля залетела в окно, озорники, дескать, балуют.
Двор был самым обычным.
Отсыревшие, полусгнившие скамейки под деревьями, стол доминошников, покрытый куском жести, детская площадка со сломанными качелями, ржавые ракушки гаражей...
Вот эти самые ракушки и привлекли внимание Евлентьева. Построены они были в разное время, похоже, без должного разрешения властей, поскольку располагались беспорядочно, кривыми рядами, а то и одиночными бородавками — в полном соответствии с наглостью и отчаянностью владельцев. У кого сколько набралось нахальства, столько тот и занимал места. Попадались и гаражи из жести, из шлакоблоков, из кирпича. Между ними были достаточно широкие проходы, во всяком случае, боком и втянув живот можно было протиснуться почти везде. Некоторые проходы были чистыми, свободными, иные завалены дворовым мусором, а то попросту использовались в качестве общественных туалетов.
Еще раз обойдя гаражи и убедившись, что проезды не тупиковые, что и между гаражами можно если уж не пройти, то протиснуться, Евлентьев, не задерживаясь, вышел на улицу и направился к машине.
Если бы кто-нибудь вздумал понаблюдать за ним пристально и подозрительно, то единственная мысль, которая могла прийти в голову такому наблюдателю, — приспичило человеку, и весь тут сказ. За день между этими гаражами наверняка несколько десятков человек справляют свою нужду.
— Выпьешь что-нибудь? — спросила Анастасия за ужином.
— Знаешь... Воздержусь.
— Ты стал меньше пить.
— А что, заметно?
— После дома отдыха вообще почти не пьешь.
— Это хорошо или плохо?
— Плохо.
— Почему?
— Потому что у тебя для этого есть причина, о которой ты не можешь мне сказать.
— Да нет, — смутился Евлентьев от такой проницательности. — Не хочется, и все... Я наверстаю, — заверил он. — Ты еще будешь меня останавливать, за руки хватать.
— Вечером собираешься куда-то?
— С чего ты решила?
— На тебе джинсы, Виталик. Ты не стал надевать домашние штаны. И рубашку не переодел. Если бы ты собирался к Варламову выпить стопку водки, то наверняка сказал бы мне об этом. А ты молчишь. И в глаза не смотришь. И водку не пьешь. И меня не целуешь. И душ не принимаешь.
— Анастасия! — вскричал потрясенный Евлентьев. — Да ты настоящий следователь!
— Настоящий? — улыбнулась Анастасия и положила руку на плечо Евлентьева. — Нет, Виталик... Настоящий впереди.
— Говори, да не заговаривайся! — шутливо заорал Евлентьев.
— Когда выходишь?
Евлентьев помолчал, поводил пальцем по скатерти, посмотрел на экран, где ерзающая и подмигивающая Дикторша взахлеб материла президента Белоруссии, тяжело вздохнул, бросил взгляд на часы, сморщил лоб, пошевелил губами, что-то подсчитывая.
— После одиннадцати.
— Со мной не хочешь посоветоваться? Евлентьев опять надолго замолчал. Он посмотрел на худенькие плечи женщины, на ее тонкие запястья, которые казались еще более тонкими рядом с подвернутыми рукавами свитера, и, опять набрав полную грудь воздуха, осторожно выпустил его из себя.
— Чуть позже, — сказал он.
— Ну-ну, — обронила Анастасия. — Надолго?
— На час.
— Управишься?
— Надеюсь.
— Ты один?
— Да.
— Это хорошо.
— Почему?
— В таких делах лучше быть одному.
— В каких делах? — мертвым голосом спросил Евлентьев.
— Ладно, Виталик... Не будем. Замнем для ясности.
— Какие-то упреки, какие-то намеки, — пробормотал Евлентьев. — Я могу внести достаточную ясность...
— Пойди посмотри на себя в зеркало, — усмехнулась Анастасия, выпуская к потолку струю дыма. — Пойди-пойди!
Евлентьев послушно поднялся, прошел в ванную и, включив свет, уставился на себя в зеркало. На него смотрел осунувшийся тип со светлой бороденкой, усы, правда, были чуть потемнее, на шее билась нервная жилка, а глаза... Да, глаза его были расширены больше обычного, и сколько Евлентьев ни искал в них усмешку, иронию или еще что-нибудь легкое и беззаботное, не нашел. Загнанными были его глаза, и в них металась если не паника, то что-то на нее похожее.
За стол он вернулся озадаченным, молча сел и, не глядя на Анастасию, принялся жевать, даже не разобрав толком, что именно он сует в рот.
— Ну как? — спросила Анастасия.
— Ничего глаза... Жить можно.
— Но радоваться жизни... Вряд ли, да?
— Слушай, Анастасия... — Евлентьев поднял глаза. — Тебе не противно все время оказываться правой?
— Нет, не противно, Виталик... Но иногда бывает тягостно.
— И сейчас тоже?
— Да.
— Но хоть иногда эта тягостность тебя отпускает?
— Вот когда вернешься сегодня ночью без хвоста... Я переведу дух... Но ненадолго, как мне кажется.
— Ладно, разберемся. — Евлентьев не смог больше продолжать этот разговор.
Каким-то голым он себя чувствовал, ярко освещенным, на виду у всех, и прикрыться было нечем и спрятаться не за что.
— Слушай, — сказала Анастасия отстраненным голосом, — может быть, я тебе понадоблюсь? Если что, скажи... Могу кое-чем рискнуть.
— А чем ты можешь рискнуть?
— Свободой, жизнью, молодостью... Что у меня еще есть... У меня больше ничего и нету.
— Не так уж и мало.
— Видишь ли, Виталик... И свобода, и жизнь, и молодость... Это все необработанные алмазы, они ничем не отличаются от простых булыжников. Чтобы они засверкали, чтобы все вокруг увидели их ценность... Их надо огранить, вставить в достойную оправу, поместить рядом с человеком, который бы знал им истинную цену, был бы счастлив ими обладать... Готов был бы отстоять их или хотя бы попытаться отстоять, если кто-то дурной и поганый вдруг позарится на эти сокровища...
Все это Анастасия говорила медленно, будто даже равнодушно, но только по сверкающей слезинке Евлентьев понял, как давались ей эти слова. Анастасия смотрела прямо перед собой на экран телевизора, разноцветные сполохи реклам проносились по ее лицу, как далекие зарницы от жизни чужой и недоступной.
Евлентьев поднялся, взял ее за тонкое запястье, привлек к себе, заставил спрыгнуть с кресла, подвел к кровати и, подтолкнув женщину на мохнатую накидку, сам улегся рядом. Так и не сняв больших, чуть затемненных очков, Анастасия положила Евлентьеву голову на плечо и затихла.
— Авось, — сказал после долгого молчания Евлентьев. И через некоторое время повторил:
— Авось.
— А сердце твое бьется ровно, — негромко сказала Анастасия.
— Пустое сердце бьется ровно, — поправил Евлентьев и не смог удержаться от продолжения, уж больно кстати оно пришлось:
— В руке не дрогнет пистолет.
— Не дрогнул пистолет, — на этот раз поправила Анастасия.
— Пусть так... Пусть так, — Евлентьев скосил глаза на часы.
— Виталик... А почему бы тебе не сказать как-нибудь под настроение, после первой или пятой рюмки... Почему бы тебе не сказать, что ты немного любишь меня?
В голову не приходило? Может быть, приходило в какое-нибудь другое место, а, Виталик?
— Не знаю... Не знаю...
— Знаешь, говорить не хочешь.
— Хорошо, скажу, — голос Евлентьева, кажется, лишился всякого выражения, отсутствующим тоном он как бы заранее отрекался от неточно сказанного, не правильно понятого.
— Скажи.
— Мне кажется... Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется... Чтобы говорить о любви, чтобы объясняться в любви, нужно иметь основания...
— Достаточно просто любить.