Священник - Кен Бруен
Я вспомнил миссис Бейли, наши разговоры. Никогда, ни разу она не теряла в меня веру. Знает Бог, сам я ее терял то и дело — когда тонул в бутылке, получал по шее, разрушал все, к чему прикасался. Так ни разу и не назвала меня по имени. Я скорбел по ней.
С ужасом осознал, что больше переживаю за людей на кладбище, чем за живых, а это обычно значит, что либо ты зажился на этом свете, либо Господь ведет нешуточную вендетту и не собирается прекращать. А переводилось все это в гнев — в ослепительную, всепоглощающую, белую боль ярости. Врезав тому мужику на мосту, на самом деле я испытал чуть ли не высвобождение. Лишь огромными усилиями заставил себя его не добивать, а ведь хотелось — до сих пор. Классическое определение депрессии — это ярость, обращенная внутрь, так что, судя по всему, я родился в депрессии. Но все, на этом, сука, хватит. Больше не уйду в эту сточную муть под названием депрессия, когда лучший момент любого дня — заползти в постель. А самый худший, конечно, — когда просыпаешься, а тебя поджидает черная туча, и ты говоришь: «Снова-здорово».
Я был котлом, который ждал спички. Просто, сука, молился о ней. В глубине души я знал, что сосредоточился на этом сталкере, радовался его появлению. Чем больше думал, как он достает Ридж, тем больше кипел. Хотелось его поймать — не ради нее, а чтобы освободить торнадо внутри. И запугивания я тоже ненавижу. Какой-то урод шныряет во тьме, следит невидимым за женщиной, — о боже, как же хотелось до него добраться.
Я отлично понимал, что отложил дело отца Малачи в долгий ящик, убеждал себя, что как раз направлялся к одной из жертв отца Джойса, когда копы утащили меня к Кленси. Решил продолжить, когда в середине недели меня подменит Коди.
А между тем время ползло, я сходил с ума.
Хотелось взять и вдарить, пробить кулаком окно. Ни следа сталкера. Я видел, как Ридж уходит на работу, потом возвращается в конце смены. Выглядела она при этом усталой и даже с похмелья — уж я-то разбираюсь.
Наконец настала среда, появился Коди с рюкзаком и беспечным настроем. Я познакомил его с хозяйкой, и он ее напрочь обаял. Приволок яблочный тарт из «Пекарни Гриффина» — такой свежий, что аромат наполнил весь дом. Хозяйка не могла нарадоваться.
— О, обожаю яблочный тарт.
Он произвел на свет пачку сливок — и покорил ее окончательно. Сказал:
— Как же без сливок, правильно я говорю?
Она — клянусь — залилась румянцем, ответила:
— Мне нельзя. Надо же следить за фигурой.
Когда я утащил Коди, она еще ворковала. Он тут же обратился в профессионала, сказал:
— Мы его поймаем, да?
— Уж я надеюсь.
— Джек, брось, что за негатив. Приучись говорить: «Я могу и я сделаю».
Он же это, сука, не всерьез? Я спросил:
— Ты это всерьез?
— Это аффирмация, Джек. Я это всегда по утрам повторяю: «Каждый день я во всем становлюсь лучше…»
Я поднял руку:
— Господи, хватит, понял я.
Обескуражил его, но ненадолго:
— Мне помогает.
Он оглядел комнату, увидел диски, спросил:
— Что слушаем?
— Эммилу Харрис, Уоррен Зивон.
— Кто?
У меня не было ни терпения, ни желания объяснять, так что я собрался на выход. Он достал коробочку в подарочной упаковке, вручил.
— Что это? — спросил я.
— Подарок в честь нашего партнерства.
Я снял бумагу и обнаружил мобильник.
— Заряжен, с деньгами, готов к рок-н-роллу, — сказал он.
Я пробормотал что-то вроде благодарности, он ответил:
— Не за что.
Я посмотрел на него — этого молокососа, полного идеалов и энтузиазма, — спросил:
— Как далеко ты готов зайти?
— Зайти?
— Если мы его поймаем, как далеко ты готов зайти, рискнуть?
Он засомневался, хотел ответить правильно, сказал:
— Мы, эм-м, сдадим его.
Мой голос сочился ядом.
— В смысле… полиции сдадим? Так ты думаешь?
— Эм-м, наверное.
Я покачал головой, и он спросил, уже с ноткой отчаяния:
— А ты как думаешь, Джек? Ты же профи.
Хотелось его помучить. Черт, кого угодно хотелось помучить, ответил:
— Подсказать, да?
Он подождал. Вся прыть, что он набрал после общения с домохозяйкой, сдувалась, и он кивнул с тревогой на лице.
— Я найду клюшку и надену на нее стальные ободья, чтобы у нее был правильный «вших». Улавливаешь?
Он уловил, но не поверил, сказал:
— В смысле — изобьем его?
Я выждал, потом ответил:
— Считай это аффирмацией.
Когда я уходил, в прихожую вышла хозяйка, проворковала:
— Какой замечательный мальчик, он ваш сын?
Я отрекся от него.
По дороге в город я чувствовал себя так, словно вышел из тюрьмы. Хромота не беспокоила — отчасти благодаря тому, что я разминал ногу, несколько дней меряя шагами комнату. Меня догнал потрепанный мужичок, спросил:
— Помнишь меня, Джек?
Все приличия у меня уже вышли, так что я ответил:
— Нет.
Он остановился, дал себя рассмотреть. Метр семьдесят, быстро лысеет, жидкие глазенки и красное лицо алкоголика. В сером кардигане, застегнутом до шеи, штанах, блестящих от постоянного ношения, слипонах с дыркой в боку левого. Сказал:
— Мятный… Мятный Грей.
Будто кто-то вылетевший из «Поп-идола», а потом я вспомнил — из школьных времен, а прозвище — из-за сладостей, которые он жевал на регулярной основе. Два его передних зуба почернели — не просто сгнили, а почернели, как уголь. Словно читая мои мысли, он сказал:
— Уже годами не ем леденцы.
— Рад видеть, — сказал я.
Не смог заставить себя назвать его по прозвищу. Годы приносят если не зрелость, то хотя бы повышенное чувство нелепого.
— Слыхал о клариссинках? — спросил он.
Я надеялся, их не сожгли или что похуже. Казалось, в эти дни можно ожидать уже чего угодно. Этот закрытый орден существовал на пожертвования. В черную годину пятидесятых они звенели в колокольчик, когда голодали, и тот звон передавал все страшное и стыдное, что есть в нищете. Кто бы тогда предсказал Кельтского тигра[26]? Прошли те дни, когда священники обивали пороги, просили приходской сбор, а люди выключали свет в напрасной надежде убедить священника, будто никого нет дома. А я еще удивляюсь, откуда во мне столько ярости.
— Они перешли в онлайн, — сказал он.
Я думал, ослышался.