Анатолий Афанасьев - Грешная женщина
— А я уж который день без курева, — похвалился дядя Коля, алчно глядя на мою сигарету. — Доктор объяснил: еще пачка — и крышка. Никотин для сердца хуже водки. Водка в умеренной дозе она ничего, даже стимулирует.
Дядя Коля пил и курил подряд лет семьдесят, не пропуская ни дня. За исключением, конечно, тяжкого инфарктного месяца. После инфаркта он, по его словам, разговелся только на четвертой неделе, когда умолил сердобольного внука доставить в палату «малышка».
— Что ж ты, совсем бросил, дед?
— Похоже, да.
— И как себя чувствуешь?
— Обыкновенно. Сна, правда, больше ни в одном глазу. И башка будто паклей набита. Еще вот казус: память отшибло. Вчера пенсию получил, а куда дел — не помню. Или старуха затырила? Дак спрашивать боязно, обидишь невзначай. Ты-то не брал?
— Откуда? Я тебя вчера не видел.
— Зато я видел, как ты домой полз. Гляди, Женек, последний ум пропьешь.
— Я один был?
— То-то и суть, не один. Какая-то фифа тебя сбоку подпирала. Один-то бы рухнул по твоему состоянию. А где же она? Ох, доиграешься, паренек, я тебя сколь раз упреждал. Не тащи в дом кого попало.
Если старик не фантазировал, было о чем задуматься. На месте вчерашнего вечера в сознании зияла черная дыра.
— Как она выглядела, эта фифа?
— Издали такая пухленькая, ничего себе. В яркой одежке. Ты куда же ее дел, не помнишь, что ли?
— Не помню.
— А вещи проверял?
— Брось, дед. Везде тебе грабители мерещатся. Это кто до чертиков напивается, тому мерещится.
Я свою меру знаю. Спохватишься, когда обчистят. Девки сейчас лютее мужиков. Одни наводчицы. Надеешься, она с любовью, а она тебе зуб золотой во сне вырвет и пропьет. Нагляделся я нынешних девок, спаси Бог.
Пиво допили, и я чувствовал, что надо бы еще чего-нибудь добавить, чтобы войти в норму. Но это было опасно. Только-только в голове шевельнулась первая ясная мысль, и эта мысль была о том, что я все же полный кретин. Пухленькая, в яркой одежде, конечно, Наденька Селиверстова. Она любила алый, синий и черный цвета.
Иногда так наряжалась, что бедный Саша терял дар речи. Недавно приобрела японскую куртку, которой позавидовала бы любая проститутка с Пушкинской площади. Отдала за нее сорок штук. Саша позвонил мне и объявил, что собирается наложить на себя руки. Я, правда, сам этой куртки не видел. Саша сказал, что, когда они вечером двинули с женой в булочную, вся окрестная чечня побросала свои прилавки.
Я извинился перед дядей Колей и пошел в комнату, чтобы пересчитать деньги. По всем местам набралось около десяти тысяч. Восемьсот рублей вынес дяде Коле.
— Спасибо, дед, выручил.
— Всегда готов. Дай-ка, пожалуй, сигаретку выкурю.
— Ты же бросил.
— Одна не повредит. Зато посплю маленько.
Спать он ушел домой, рассказав на прощание жуткую историю, как какая-то деваха тоже под видом любви проникла на квартиру какого-то богатого бездельника вроде меня, а потом напустила туда целую банду своих сообщников. Несчастного любовника они, конечно, укокошили, а квартиру разграбили дочиста, даже обои содрали со стен. Но это бы половина беды, а главная беда, по мнению дяди Коли, была в том, что у ротозея остались престарелые родители, которые, обнаружив истерзанное тело любимого сыночка, оба сошли с ума от горя.
Проводив деда, я позвонил Деме Токареву. Он был дома и трезв, но голос у него был приглушенный, точно он сидел в подвале.
— Послушай, — спросил я. — Ты как вчера добрался?
— Нормально. А ты?
— Тоже вроде нормально. А мы где были-то?
— На луне.
— Во сколько расстались?
— Спроси чего-нибудь полегче. У тебя деньги есть?
— Хочешь выпить?
— Так сегодня же Троица. Или мы нехристи?
— Не надо бы заводиться.
— Не того боишься, старина.
В это муторное утро каждый шорох заставлял меня вздрагивать и в каждом слове чудился подвох.
— А чего я должен бояться?
— Бояться ничего не надо. Короче, выезжаю.
— Ну что ж…
От Сокольников, где он жил, ему было добираться полчаса. Я решил пока прогуляться в магазин. Купил хлеба, триста граммов вареной колбасы, банку толстолобика, десяток яиц, полкило сливочного масла и два шоколадных батончика. Облегчил карман почти на четыре тысячи. Потом в «комке» взял бутылку «Русской» за пятьсот рублей и две бутылки пива с немецкими этикетками. Как-то на душе сразу полегчало, потому что появилась определенность. Как-нибудь протянем с Демой до вечера, пораньше лягу и к утру буду как огурчик. Завтра свожу покупателей на дачу, отдышусь на свежем воздухе, а в понедельник можно будет заняться делами. Дел было много, но все они сводились к одному — к добыче денег. Смешно вспомнить, что совсем недавно, да, пожалуй, лет пять назад я был молод, тщеславен, строил великие планы, кого-то любил, кого-то ненавидел, будущее грезилось увлекательным романом, — где все теперь? Забегали наверху прожорливые тараканы, поменяли власть на власть, переделали жизнь под свое хотение, навязали ополоумевшим обывателям свою свирепую волю и под общий лай и ликование переломили и мою личную судьбу, как спичку. Разумеется, жалеть особенно не о чем, раз она так легко поддалась. Не я один такой, не одному больно, мильоны нас…
Прибыл Дема, на себя не похожий. Весь он был как подрубленное дерево: в линялой рубахе, в мятых джинсах, небритый, с затравленным, сумеречным взглядом. Сбросил у входа ботинки, не взглянув на меня, качаясь, как на палубе, прошлепал по коридору, плюхнулся в кресло, запыхтел, заперхал и, смахнув ветровую слезинку, из нутра потребовал:
— Дай!
Принес ему стопочку с кухни и сырое яичко. Он любит закусывать сырым яичком. Я тоже любил, пока не узнал, что яйца заражены сальмонеллезом. Дема Токарев ни в какую заразу не верил, кроме триппера. Но и триппера он не боялся. В свою давнюю флотскую бытность бороздил на рыболовных суднах Белое и Баренцево моря, два раза тонул, один раз ревнивый шкипер раскроил ему череп кочергой, и с тех пор, с того случая Дема Токарев принимает каждый очередной, худо-бедно, но прожитый день как некую незаработанную сверхприбыль. Ни одной привычке молодости он не изменил: жрет что попало, пьет, что нальют, и в женщин влюбляется с первого взгляда. Однако беззаботным жизнелюбцем он не был никогда и на мир смотрел с презрительной гримаской.
Подождав, пока яйцо и водка осядут в его безразмерном брюхе, я дружески посетовал:
— Не стыдно вам, сударь, опускаться до такого свинского состояния? Ты что, на конюшне ночевал? Глаз-то кто подбил?
Левый глаз у Демы был с розовым отливом, а по краям окаймлен словно черной тушью.
— Если бы подбили, — грустно сказал Токарев. — В ванной об раковину шарахнулся, когда душ принимал.
— Зачем же ты, пьяная скотина, полез в душ, если ноги не держали?
— Хотел помыться. Вроде Клара обещала подрулить.
— Как же ты завтра на работу пойдешь в таком виде?
— Я не собираюсь, возьму больничный… У тебя еще водочка есть?
Через час на кухне мы ели яичницу с колбасой. В бутылке оставалось на донышке. Меня сморило, а Дема, напротив, приободрился и готов был к походу. Его угнетало отсутствие денег. Среди его многочисленных знакомых не было ни одного, кому бы он не задолжал. Как и я, он жил холостяком и за год ухитрился спустить все свое имущество. Из мебели у него осталось два стула, железная кровать и кухонный стол, поэтому он с вожделением поглядывал на мои настенные часы из черного дерева, инкрустированные золотом, с затейливым, луноподобным циферблатом, над которым раскинул мощные крылья желтоглазый бронзовый орел. Часы были сентиментальным напоминанием о лучших временах, о чудесном путешествии на Кипр, куда я, молодой, талантливый, преуспевающий научный сотрудник попал по приглашению Международной ассоциации энергетиков. Кандидатская в двадцать пять лет и два внедренных изобретения, за которые мне отвалили куш в тридцать тысяч без малого, — целое состояние в брежневскую эпоху. Всё бывало и всё прошло.
— За часики с ходу возьмем двести штук, — мечтательно произнес Дема. — Зачем они тебе, старина? Первобытно-общинный строй, в котором мы сейчас оказались, хорош тем, что в нем имеют значение только натуральные ценности. Сила, ум, напор. Вот, гляди, мне сорок восемь, а потрогай бицепцы. Восемьдесят кило и ни капли жиру. Да что бицепсы. Мне пять палок за ночь кинуть, как умыться. Но силу приходится поддерживать хорошим питанием. Ее надо беречь. Толкнем часики, говорю тебе, не жмись!
— Не зуди, и так тошно. — Меня подмывало поделиться с ним тем, что я задумал, но я понимал, чем это чревато. К тому же вряд ли он поверит, скорее, примет за очередной блеф. Скажи мне кто-нибудь год назад, что я решусь продавать отцову дачу, сам бы первый посмеялся. Но…
— Силен в тебе все же частнособственнический инстинкт, — огорчился Дема. — Мир рухнул, жить осталось кот наплакал, а ты все цепляешься за цацки. В могилу, что ли, часики потащишь? А могли бы славно погулять. Тебе сто пятьдесят штук, и мне как посреднику пятьдесят. Скатаем на барахолку, и через час богачи.