Пойди туда — не знаю куда - Виктор Григорьевич Максимов
«Матушка Божия, — глядя в глаза Троеручице, сказала она про себя. — Ты уж прости, пожалуйста, только вот ни молиться, ни уж тем более умолять я не умею. Даже просить Тебя ни о чем не буду, характер у меня не тот… Можно я, Матушка, просто по-нашему, по-бабьи, с Тобой немножко посекретничаю? Ты ведь, поди, слышишь меня, тихо-то до чего в храме Божьем — каждая свечечка по-своему потрескивает…
Матушка Божия, полюбила я, девка глупая, не кого-нибудь, а, конечно же, Царевича. Всю жизнь по нему, как дурочка, сохла, а за других выходила замуж. Ты не подумай, Христа ради, что я за них, не любя, выскакивала. Их я тоже, как могла, полюбить пыталась. И ласкала, и целовала, я ведь, знаешь, какая, когда люблю, сумасшедшая… Вот ведь дрянь, вот ведь стерва-то: обнимаю одного, а сама про другого думаю. Про него, про Царевича. Ну какое уж тут замужество?! — одного, и месяца не прожили, „стингером“ сшибли, второй, остолоп, сам с круга спился… Господи!..
Или это от фамилии, Матушка? Вот ведь говорят же люди: Бог шельму метит. Хорошо хоть не Живоглотова!.. Я и летчика-то своего, может, за фамилию и выбрала. Кабы расписаться успели, стала б Соколовой… Вот уж был сокол ясный, все бабы мне, идиотке, завидовали!.. Царство ему Небесное, Санечке моему…
Хочешь верь, хочешь не верь — второго Глебом Орловым звали. Мотоциклиста, алкаша моего. Иду в ЗАГС, сияю: вот ведь счастье-то выпало, думаю, это ж я Любовью Орловой теперь стану. Как бы не так. Чуть Сикирявой Любовью не сделалась. Это ж у него артистический псевдоним такой был — Орлов. А фамилия — Сикирявый, Глеб Мартемьянович, сорок девятого года рождения…»
— Эх!..
«…Да о чем же это я, мамочка родная?! Что ж ты меня, квакушку, не остановишь? Ты ведь про меня, Заступница, все и так знаешь, да и скрывать мне, честно говоря, нечего. Какая есть, такая перед Тобой и стою. И если спросишь вдруг со всею строгостью: „Веруешь ли раба Божия Любовь в Господа нашего Иисуса Христа?“ — я Тебе, как батюшке Геннадию на исповеди, от всего сердца отвечу: „Только Ему и верю, потому что все остальные Эдика моего уже давно похоронили!..“ А он жив, жив!.. Слышишь, вот и оно, ретивое мое, то же самое твердит: жив!.. жив!.. жив!.. жив!.. Прямо как те воробышки его, пропавшие, чирикает… Нету для любимого моего смерти — вот в этом и вся моя вера. И Ты уж прости, ежели что не так. Сказала что думала. По-другому не умею, уж такой сказочной дурехой уродилась…
Матушка Божия, ты счастливая, у тебя ребеночек. А я уж так старалась, так хотела от Эдика забеременеть — и ничего. Опять ничего не получилось. Может, и права Капитолина, родительница моя, она ведь все твердит: пустая ты, Васька, бестолковая… И то верно, какой от меня, шаланды беспарусной, прок. А тут еще и вовсе — я в этом даже отцу Геннадию признаться побоялась — может, мне это только чудится сгоряча, но боюсь, Матерь Божия, что я — коммунистка!..»
И так-то тяжко, так глубоко вздохнула Василиса, даже на коленях перед иконой стоявшая с высоко поднятой головой, что все свечечки-огарышки разом взмигнули, отчего тени метнулись по свежевыбеленным, еще пахнущим известкой, стенам церкви. А когда поднялась она на ноги и, встав на приступочек, приложилась лбом к чудотворной иконе, вдруг показалось Василисе, что лик у Матери Божьей — живой, теплый… И тут как током ее прошибло: что-то мягкое, бесконечно доброе и гудящее от внутренней силы легло на ее коротко стриженные, чуть жестковатые волосы, платок с которых сбился на затылок, и пахнуло… ландышами, нет, не то чтобы явственно запахло, а вроде как повеяло, и вслед за веяньем этим послышался Василисе вздох, и шепот послышался:
— Ступай с Богом, милая, будет тебе по вере твоей…
…Ночью Мочалкин, лежавший на огромной, полгорницы занимавшей русской печи, рассказывал Василисе:
— …А потом в трапезной застолье было. Ну не то чтобы застолье — тут ведь и на стол-то поставить нечего, капуста квашеная да картошка… Да-а… Но водочка была. Не поверите, Любовь Ивановна, даже песни хором пели!..
— Божественные?
— Сначала божественные, потом всякие. Русские то есть. Знаете, у отца игумена удивительный голос. Редкостный баритон, как у Чернова. Слышали Володю Чернова, который теперь в Метрополитен-опера?.. А игумен здешний с ним, с Володей, в консерватории учился. А я с Володей — в школе. Странно. Вот ведь как по-разному складывается…
— А вы что до этого делали, ну до рынка, что ли?
— О-о… Я ведь, Любовь Ивановна, реставратором был. Художником-реставратором. Вот эти самые иконы и реставрировал. Ко мне Солоухин из Москвы приезжал… В общем, ценили меня… Руки-то — золотые, «вдохновенные», это, не подумайте, не я, это журналист один написал…
— Руки… — прошептала Василиса. — Слушайте, а почему Троеручица, почему у нее…
— Три руки-то?.. Ну-у, тут целая история. Легенда. Точнее — апокриф. Бежала будто бы Матерь Божия от гнавшихся за ней разбойников. Бежала, заметьте, с ребеночком на руках. С младенцем то есть, Иисусом. С будущим Царем Небесным. Вот уже совсем она выбилась из сил. Вопят-грегочут настигающие ее агаряне окаянные…
— Кто-кто?
— Ну, нехристи, или, скажем, слуги сатанинские. Свистят каленые стрелы. Одна уже чиркнула по руке, поранила Богородице запястье…
— До крови, как на иконе?
— Ну, разумеется. А чего же здесь удивительного?.. Нагоняют Пречистую Деву злые чечены… Ну это я так, в переносном смысле. Враги то есть. Еще немного, и схватят беглянку. Но тут — поперек дороги река. Глубокая река, гиблая. Кинулась в нее с крутого берега Матерь Божья!.. А как плыть-то?! Она ж обеими руками Христа-младенца ко груди прижимает!.. Вот тут и взмолилась она Небесному Богу Отцу: «Господи, помоги!..» И сотворил Бог чудо. Появилась у Богородицы третья рука. Двумя она младенца держит, третьей гребет… Так и переплыла реку вавилонскую. По легенде, потому и праздник церковный так называется — Преполовение.
— Господи, чудно́-то как!..
— Не чудно́, Любовь Ивановна, а чу́дно! То есть — чудесно, сверхъестественно, паранормально… Который час-то, вон уже светло совсем…
— И петухи поют, — прошептала Василиса.