Гелий Рябов - Странный Фаломеев
— Мне идти некуда, — сказал летчик. — Вы решили правильно, меня надо убить.
— Нечем. Такое дело… Даже повесить тебя не на чем. Какие будут предложения?
Риттер не верил — ему давали карт-бланш, дарили свободу, это же ясно, русский понял, какую внутреннюю борьбу он пережил, сколько передумал, переоценил, да, конечно, летал, сражался, Германия в сердце, считал Гитлера гением, спасителем, мессией, все так считали, наци дали работу, хлеб, жизнь, возможность иметь детей и перспективы, какие перспективы… Он заметил холодный, изучающий взгляд Фаломеева.
— …Да, то, что я увидел здесь, в Польше…
— СССР, — перебил Фаломеев.
— Пусть, не в этом дело, мне рассказывали, что наши летчики гоняются за людьми, что это как в тире, я даже восхищался. — Он заглянул Фаломееву в глаза. — Мне страшно подумать, что коммунисты когда-нибудь придут в Германию… Я бы не хотел, нет, не хотел… Послушайте, у меня созрел план, мы найдем наш… — он запнулся, ему, видимо, не хотелось больше, чтобы Фаломеев отождествлял его с Люфтваффе, — мы найдем аэродром, я захвачу самолет, мы все спасемся, все, я исправлю зло, я решил, я должен это сделать! — Как все слабые люди, Риттер едва не плакал от гордости.
Фаломеев пожал плечами: «Самолет? Ты подумал, что твои Документы остались у Кузина и Абвер уже знает про тебя и известит циркулярно войска, и форма у тебя ободрана — сразу же привлечет внимание, а если даже поверить тебе и подождать — не знаю где и как, то и тогда вся эта затея — ерунда». Он отрицательно покачал головой:
— Нет. — И, не оглядываясь, пошел обратно. По шелесту травы и треску сухих веток он понял, что Риттер идет следом.
Он увидел лицо Тони и понял, что она обрадовалась тому, что вернулся с немцем. «Как вы тут?» — спросил, смутившись. «Плохо». Ответ был неожиданный: что могло случиться за тридцать минут? Выяснилось, что ушел Зиновьев. «Как же так, Тоня, я же вам про него сказал, это ошибка…» — «Я не подумала». — «Я посчитал — пусть катится, нам же легче», — Герасимов сплюнул. «Куда он ушел?» — «Туда…» — «Тогда мы — сюда… И чем скорее, тем лучше. Герасимов, посмотри, что к чему».
Проклиная свое головотяпство — выскочил из вагона без ремня, на котором осталась кобура с пистолетом, судить за такое надо, — Герасимов зашуршал по кустам.
— Куда делся ваш товарищ? — спросил Риттер.
— Ушел.
— Он не верит, что можно спастись?
— А ты веришь?
— Я же остался, — в голосе летчика звучала гордость.
— Ну и молодец. — Фаломееву не хотелось продолжать разговор — пустой, восторженный, очень привычный — и оттого ненавистный. Слишком много говорили. И слишком долго. И вот — итог…
Вернулся Герасимов, рукав гимнастерки у него был оторван, он нес его в руке, объяснил, что полз и задел за корягу, пришлось оторвать совсем — в этих ненужных подробностях Фаломееву почудилась опасность, так оно и было.
— Немцы… — сказал Герасимов. — Десантники, их — до роты, там же мотоциклисты с ручняками, дымит полевая кухня. Вправо и влево — триста — боевое охранение — по два солдата с автоматами и ракетницами. Если Зиновьев у них — нам кранты. — Он сел в изнеможении, улыбнулся: — Фляжки у них видел, умираю, как пить хочется…
«Обойдем их», — предложил Фаломеев. «Нет, нападем. Оружие все равно нужно, куда мы без оружия». «Пожалуй, ты прав… — Фаломеев задумался, поднял глаза: — Риттер, ты, кажется, хотел помочь? Выйдешь прямо на них. Задача: отвлечь. Остальное — мы…» Лицо немца вспыхнуло: «Я не стану убивать своих». — «А как же тетя?» — «Не нужно шутить». — «Я не шучу, ты здесь, сделал выбор». — «Это я не смогу». — «Ну что ж… — Фаломеев отвел глаза, — тогда пойду я». — «Это опытные, специально обученные люди, их лучше обойти, вот и все». — «Риттер, я открою тебе государственную тайну: нам нужно оружие, ты понял? Что касается опытности… Я сдал норму на значок ГТО», — последние слова Фаломеев произнес по-русски и, поднявшись в рост, двинулся прямо на десантников. Герасимов хотел сказать что-то, да так и застыл с открытым ртом, Тоня тихо ахнула. «Его сейчас убьют», — Риттер махнул рукой. «Чтоб ты пропал…» — Тоня с ненавистью посмотрела на немца. Между тем десантники уже заметили Фаломеева, тот, что был ближе, приказал остановиться, Фаломеев ускорил шаг: «Я немец, обыкновенный местный немец, хочу сообщить оккупационным властям нечто очень важное!» Десантник пошел навстречу, второй, с автоматом на изготовку, остался на месте: «Обыщи его». Десантник старательно ощупал Фаломеева: «У него ничего нет, документов тоже». — «Идемте ко мне, я предъявлю», — обиделся Фаломеев. «Франц, он не врет, ты вслушайся в его баварский». «Я русский разведчик», — хмуро сказал Фаломеев, второй немец услышал, оба засмеялись, десантник достал пачку сигарет, щелкнул зажигалкой, закурили, к позиции пришли совсем мирно — обсуждая Ганау, где у Фаломеева, как он сообщил, было много родственников. «Я сразу после войны сюда приехал, — попыхивал сигареткой Фаломеев, — открыл дело — спиртовой завод поставил, да мне его поляки сожгли, не любят они нас». — «Ничего, мы их поголовье поубавили в генерал-губернаторстве и здесь тоже поубавим», — прищурился Франц. Фаломеев бросил окурок и, разворачиваясь всем телом, ударил его кулаком левой руки в лицо. И одновременно второго — ногой в живот, оба рухнули. Герасимов уже бежал, волоча Риттера за локоть. «А ты говорил — обученные… — не скрывая удовлетворения, хмыкнул Фаломеев. — Ты уж извини, Риттер, твою работу сделал». Подошел к немцам, Франц пошевелился, тихо застонал, Фаломеев небрежно ткнул его, звук был такой, словно нога попала в плохо надутый футбольный мяч. Глаза у второго приоткрылись и мутно смотрели в небо — наверное, был мертв. «Умеете… — Герасимов покачал головой. — Ловко…» «Я же сказал: ГТО первой ступени». Герасимов подобрал автоматы, отстегнул гранатные сумки с пояса с магазинами для шмайсеров. «Не простит тебя тетя», — не удержался Фаломеев. «А вы бы на моем месте?» — «У нас, видишь ли, каждый на своем». Подсчитали добычу: два автомата, по два магазина на каждый, шесть ручных гранат, две пачки галет, две фляжки — одна со шнапсом, кусок колбасы и две ракетницы с запасом ракет. Уже кое-что…
Нужно было уходить — как можно скорее и как можно дальше. Вечерело, кустарник постепенно превратился в кудрявый лес, дневной зной спал, стало легко. Впереди шли Фаломеев и Тоня, следом шагал Риттер, Герасимов замыкал. «Не дадите ему оружия?» — «Тоня, вы не о том…» — «А вы жестокий». — «На войне есть только необходимость, Тонечка. Жестокость — это другое… Что с ним делать? Вы только не останавливайтесь…» Тоня испуганно посмотрела: «Он же человек? И… не в бою?» — «О том же думаю. Только выхода у нас нет». — «Давайте с ним потолкуем. Он поймет». — «Он-то поймет, а где гарантии, что первая же очередь не наша будет?» — «Значит… убьете?» — «Не знаю…»
А Риттер не подозревал, что решалась его судьба, он думал совсем о другом.
Он, обер-лейтенант германской армии, помог врагу. Ничтожество, трус и дерьмо — ведь помог же… Последние секунды, которые отделяли от «да» или «нет», были так мучительны. Крикни он, предупреди — они бы спаслись. Погиб бы сам? Возможно. Но не стал бы предателем. Это гораздо важнее. Родина и фюрер прежде всего, превыше всего; те двое — частица родины, и они тоже превыше всего. У них было два автомата, русские не успели бы и молитву прочитать. Предал родину, нарушил присягу, и враг фюрера и Германии — этот русский с бессмысленной фамилией — убил немецких солдат…
Оглянулся, Герасимов улыбнулся и подмигнул. Считает Своим. Конечно, повязали кровью, теперь — свой, куда денешься. И кому объяснишь, что не мог иначе, взяли за горло… Смертная казнь — вот цена за трусость. А тех ждали матери, невесты, дети… Что ж, долг, честь, клятва — не пустые слова, но, чего уж теперь, всегда воспринимал их как красивую, фразу, а вот вялую мораль интеллигентов, глупые обычаи, всосанные с молоком матери, без размышлений полагал истиной. Поэтому, когда дядя развелся с теткой — переживал. Что ж, вековечная Немецкая сентиментальность — ведь добры от природы, любим птиц и собак, цветы и поля, на краю которых тает голубоватый дымок, преисполнены слезливыми восторгами и только теперь — хвала фюреру — начинаем понимать, что узы государственные, «хаусгеноссеншафт», важнее и сильнее уз родственных. Когда тетку убили — воспринял эту закономерность вне нового сознания — заплакал. Тетушка, тетушка, иудейская скверна, тебя следовало отринуть… Но можно ли отринуть добрую немецкую женщину, которая на каждый день рождения дарила заводные игрушки и любила читать странные стихи, от которых мать приходила в ужас, а отец злился и заводил глаза к потолку. «Германия, ткем мы саван твой, проклятье трехцветной ведем каймой…» Такие стихи невозможно забыть. А потом наступил день торжества, наци пришли к власти, сколько было красных знамен, красного цвета, сколько крови… Она стекала с тротуаров, за ноги волокли коммунистов и марксистов, все смеялись и аплодировали, кончилось многовековое засилье сиона и масонов, рухнул колосс плутократии, Тысячелетний рейх расправил орлиные крылья — до века, до конца мироздания, нация шагнула в царство свободы. Тогда тетка пришла в последний раз. «Ты ошибся, Иоганн, ты здорово просчитался, — бубнила она отцу, — не в простынях и наволочках счастье, ты не понял этого, вот послушай: „Проклятье отечеству, родине лживой, где лишь позор и низость счастливы, где рано растоптан каждый цветок, где плесень точит любой росток“». Отец по-бычьи наклонил голову: «Твой поэт — чужой, и ты — чужая, мы слишком долго терпели вас. Уходи». Ее взяли на ступеньках крыльца. Конечно же — правильно. И нечего об этом вспоминать. Так вспоминать. Господи, почему ты оставил меня…