Филлис Джеймс - Череп под кожей
– Так вот почему вы поехали в Спимут?
– Именно поэтому. Если бы я не совершил этот акт сыновней заботы, Кларисса не увидела бы фотографию в газете, не втянула бы меня в постановку «Герцогини Амальфи» и сейчас была бы жива. Странно, не правда ли? Это рушит любую теорию о человеческой жизни. Я усвоил это, когда мне было восемь лет. Моя мать погибла, потому что на одну минуту опоздала на самолет, летевший домой. А тот, на который она попала, разбился. Ее жизнь зависела лишь от того, как работали светофоры на парижских улицах. Мы живем, повинуясь воле случая, и умираем по воле случая. Что касается Клариссы, то, если заглянуть в прошлое, ее кончину предопределили восемь унций сыра «Блю стилтон». Зло проистекает из добра, если эти два слова что-то для вас значат.
Айво задавал ей почти такой же вопрос. Только на этот раз ответа от нее не ждали. Горриндж продолжал:
– У человека должно быть достаточно смелости, чтобы жить согласно своим убеждениям. Если вы, как и я, соглашаетесь с тем, что эта жизнь – единственное, что у нас есть, что мы умираем, как животные, что все, чего мы добились, в конечном итоге будет безвозвратно утеряно, что мы отдаемся объятиям тьмы без всякой надежды, то это убеждение обязательно влияет на то, как вы проживаете свою жизнь.
– Миллионы людей живут, осознавая это, но все равно проявляют доброту, живут праведно и с пользой для общества.
– Потому что доброта, польза и праведность выгодны. И мне это не чуждо. Для собственного спокойствия необходимо, чтобы хоть кто-то хорошо к тебе относился. И, вероятно, некоторые из добродетельных атеистов тайно лелеют надежду или опасение, что жизнь после смерти все-таки есть. Будь то награда или наказание, но все равно это новое рождение. Так вот ничего такого нет, Корделия. Этого не существует. Нет ничего, кроме тьмы, и мы погружаемся в нее без всякой надежды.
Вспомнив, каким образом он отправил во тьму Клариссу, она с отвращением посмотрела на его лицо с выражением фальшивой печали и кроткой улыбкой, как будто полное осознание того, что он сделал, пришло к ней только сейчас.
– Вы разбили ей лицо! И ударили не один раз! Вы делали это снова и снова! Вы смогли заставить себя пойти на такое!
– Это было неприятно. И, если это вас успокоит, мне даже пришлось закрыть глаза. К тому же это длилось так долго. Ощущение было очень необычное, мягкие ткани заглушали хруст мелких костей. И их было так много. Я чувствовал, как они трескаются; это напомнило мне, как я в детстве разбивал застывшую помадку. Наша старая кухарка разрешала мне помогать ей. Больше всего мне нравилось разбивать ее на мелкие кусочки, после того как она остыла. А когда я открыл глаза и заставил себя посмотреть на содеянное, Клариссы уже не было. Разумеется, ее и до этого не было, но, уничтожив ее лицо, я даже не смог вспомнить, как она выглядела. Для Клариссы лицо было важнее, чем для кого бы то ни было. Разрушив его, я осознал, насколько нелепо было полагать, что у нее могла быть душа. Хотя я всегда это понимал.
Корделия повторяла про себя: «Меня не стошнит. Не стошнит. Я должна сохранять спокойствие. Я не буду паниковать».
Его голос звучал тихо, но очень отчетливо:
– Когда мне было шестнадцать, я впервые приехал на остров, еще школьником, и именно тогда впервые почувствовал, чего хочу от жизни. Не власти, не успеха, не секса с женщинами или мужчинами. Для меня это всегда было пустым растрачиванием души на постыдные утехи. Я грезил даже не о деньгах, если это не касалось моей страсти. Мечтал о месте. Об этом месте. Мне нужен был дом. Этот дом. Я мечтал об этом виде, об этом море, об этом острове. Мой дядя хотел тут умереть. Я же хотел тут жить. Это единственная истинная страсть, которую я когда-либо испытывал. И не мог позволить второсортной актрисе-нимфоманке отнять ее у меня.
– И вы ее убили?
Горриндж вновь наполнил бокалы и взглянул на нее. У Корделии возникло чувство, будто он что-то обдумывает: ее возможную реакцию, целесообразность признания – и, вероятно, подсчитывает время, которое у них осталось. Он улыбнулся, и в его улыбке светилось подлинное веселье, так что казалось, что он вот-вот взорвется от хохота.
– Моя дорогая Корделия! Вы действительно верите, что сидите здесь, распивая шато-марго, с убийцей! Поздравляю, вы исключительно хладнокровны. Нет, я не убивал ее. Я думал, вы это понимаете. У меня не хватило бы смелости и жестокости. Нет, она уже была мертва, когда я размозжил ей лицо. Кто-то побывал у нее до меня. Она, знаете ли, ничего не чувствовала. Ничто не имеет значения, ничто не существует, если ты этого не чувствуешь. Я превратил в месиво не живую плоть. Это была уже не Кларисса.
Конечно. Как она могла быть такой слепой? Ведь она поняла все уже давно. Кларисса наверняка была мертва, когда он занес над ней мраморную руку и опустил ее. Руку покойной принцессы, которая, по случайному совпадению, носила такое же имя, как и другой ребенок, умерший почти через сто лет на больничной койке одной из лондонских лечебниц, не дождавшись прихода матери.
– Кровь не брызнула струей, – продолжал Эмброуз. – Да это было и невозможно: Кларисса уже была мертва. Не так уж и трудно нанести удар, если убийство совершил кто-то другой. Ни крови, ни боли, ни чувства вины. Все, что я сделал, – это замел следы преступления убийцы. Моим мотивом был исключительно эгоизм. Мне нужно было найти и уничтожить эту жизненно важную фотографию. Я знал, что она где-то в комнате. Ей очень нравилось держать ее поблизости, периодически вытаскивать из сумки и притворяться, будто она читает рецензию. Но вы должны отдать мне должное за бескорыстную заботу об убийце. Мне было приятно посодействовать тому, чтобы ему все сошло с рук, если уж у него хватило духа лишить ее жизни. В конце концов, я был ему кое-чем обязан.
– Она могла сделать копии фотографии.
– Вероятно, хотя я в этом сомневаюсь. Даже если и так, какое это имеет значение? Их нашли бы в числе ее безделушек у нее дома, среди банальных вещей, которые надлежит выбросить вместе с осколками ее исключительно банальной жизни, полупустыми баночками крема для лица, бездушными любовными письмами, стопками театральных программок. И даже если бы Джордж Ральстон нашел фотографию и понял, насколько большое значение она имеет, то вряд ли бы что-то предпринял. Джордж не стал бы браться за работу налоговой службы. Я приехал на один день и одну ночь, чтобы побыть с умирающим стариком. Вы или кто-то из ваших знакомых воспользовались бы этими сведениями, чтобы донести на меня?
– Нет.
– А теперь донесете?
– Теперь я должна. Теперь все иначе. Мне придется рассказать, но не налоговикам, а полиции. Придется.
– Нет, не придется, Корделия! Не придется! Не пытайтесь дурачить саму себя, утверждая, что у вас нет выбора.
Она не ответила. Он наклонился вперед и наполнил ее бокал.
– Меня беспокоило не то, что могут существовать и другие копии. Я не мог допустить, чтобы полиция нашла эту копию, да еще в ее комнате. И я знал, что если она действительно там, то они точно ее найдут. Они будут искать мотив. Все в ее комнате будет собрано, внесено в дело, тщательно изучено, осмотрено. Разумеется, они могли бы оценить вырезку «по номиналу» – заметка критика, которую она хранила исключительно из сентиментальности. Только почему она так берегла именно эту рецензию на не самый важный спектакль, поставленный в провинциальном театре? Никогда не стоить рассчитывать на глупость полиции.
С глубокой печалью Корделия произнесла:
– Значит, это был Саймон. Бедный Саймон! Где он сейчас?
– У себя в комнате. В полной безопасности, уверяю вас. Разве вы не хотите узнать, что произошло?
– Но он не мог это спланировать! Только не Саймон. Он не мог задумать такое.
– Спланировать – нет. Задумать? Откуда нам знать, что он задумал? Она все равно мертва, что бы он ни задумал, не так ли? Он рассказал мне следующее: она пригласила его к себе в комнату, он собирался сказать, что хочет поплавать, надел плавки под джинсы, дождался, пока прошло полчаса с тех пор, как она отправилась отдыхать, потом три раза постучал в дверь. Она впустила его и сказала, что хочет кое о чем поговорить с ним. Понятно, о чем. О себе. Разве Кларисса когда-нибудь выражала желание говорить о чем-то еще? Он, бедный дурачок, решил, что она собирается сообщить ему о своем решении оплатить его музыкальное образование и дать ему денег на обучение в Королевском колледже.
– Но почему Саймон? Почему он?
– Ах, сомневаюсь, что мы когда-нибудь это узнаем. Но могу сделать предположение. Клариссе нравилось заниматься любовью перед спектаклем. Быть может, это придавало ей уверенности в себе, быть может, таким образом она выпускала пар. А может, она знала только один способ избавиться от навязчивых мыслей.
– Но Саймон! Этот мальчик! Она не могла возжелать его!
– Быть может, и нет. Быть может, на этот раз ей захотелось просто поговорить и побыть в обществе другого человека. И при всем уважении к вам, моя дорогая Корделия, для этой цели она никогда не искала общества женщины. Но она, вероятно, думала, что окажет ему услугу не только как мачеха. Кларисса была не способна поверить, что найдется мужчина, во всяком случае нормальный мужчина, который не захочет ее, если у него будет возможность вступить с ней в связь. И надо отдать ей должное: представители пола, к которому принадлежу и я, не разубедили ее в этой мысли. И разве можно было найти лучшее время, чтобы начать курс эксклюзивного обучения Саймона, чем в теплый день после великолепного – тут я не могу не похвалиться – обеда? Конечно, ей захотелось новых ощущений и понадобилось отвлечься от предстоящего спектакля. Да и кто еще из мужчин был поблизости? Джордж – бедный рыцарь, болван, который готов был костьми лечь, лишь бы защитить ее репутацию. Но я полагаю, что он не притронулся к ней с тех пор, как узнал, что она наставляет ему рога. Я в этом плане бесполезен. А Уиттингем? Что ж, Айво уже вкусил свое. И разве можно представить, что она захотела бы его, даже если бы у него хватило сил? Это было бы все равно что ласкать иссохшую кожу смерти, ощущать на языке вкус смерти, чуять запах разложения. Учитывая потребности дражайшей Клариссы, кто еще, если не Саймон?