Буало-Нарсежак - Современный французский детектив
Я сказала, что ему совсем не обязательно провожать меня, я соберусь за несколько минут, но он ответил, что поднимется со мной, это его не затруднит. О чем уж он там думал, не знаю. Может, вообразил, что я повезу с собой целый чемодан.
На площадке мы никого не встретили — хоть в этом повезло. Муж соседки заработал себе дармовой отдых в больнице Бусико, проехав по улице Франциска Первого навстречу движению, и вот эта соседка прямо из себя выходит, если при встрече ее не спросить о здоровье мужа, а если спросишь — будет тараторить до ночи. Я вошла в квартиру первой и, как только Каравей переступил порог, тут же закрыла дверь. Он молча осмотрелся. Он явно не знал, куда ему деть себя в этой крохотной комнатке. Здесь он показался мне гораздо моложе и — как бы это сказать? — живее и естественнее, чем в агентстве.
Я достала из стенного шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как Каравей ходит совсем рядом со мной, за стенкой. Раздеваясь, я сказала ему через дверь, что он может чего-нибудь выпить, бутылки стоят в шкафчике под окном. И еще спросила, успею ли я принять душ. Он не ответил.
Я отказалась от этой затеи и лишь наскоро обтерлась рукавичкой.
Когда я вернулась в комнату уже одетая, причесанная, подмазанная, но босая, он сидел на диване и разговаривал по телефону с Анитой. Он сказал ей, что мы скоро приедем. Разговаривая, он разглядывал мой костюм. Я села на ручку кресла и стала надевать белые туфли, глядя ему прямо в глаза. Я не прочла в них ничего, кроме озабоченности.
Он разговаривал с Анитой, я знала, что это она, он говорил: "Да, Анита", "Нет, Анита", — теперь я уж и не помню точно, что он — ей рассказывал. Кажется — что я совсем не изменилась, да, совсем не изменилась, что я довольно высокая, да, худенькая, да, красивая, да, и загорелая, у меня светлые волосы, да, очень светлые, — одним словом, все в этом роде, какие-то милые слова, которые и звучать должны были мило, но его голос искажал их смысл. Он до сих пор стоит у меня в ушах: монотонный голос прилежного судебного исполнителя. Каравей отвечал Аните на ее вопросы, он терпеливо покорялся ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, и он описывал. Вот Анита — она человек, а я, Дани Лонго, с таким же успехом могла бы быть стиральной машиной, выставленной для рекламы в универсальном магазине на Ратушной площади.
Он сказал еще одну вещь. О, он даже не попытался сделать это в завуалированной форме, чтобы не обидеть меня, а без всяких околичностей сообщил жене, что я стала еще более близорукой. Он просто точно описывал то, что видит, просто констатировал факты. Он еще добавил, что очки скрывают цвет моих глаз. Я рассмеялась. И даже сняла очки, чтобы продемонстрировать ему глаза. Они не светло-голубые и переменчивые, словно море, как у Аниты. Я помню, какие они бывали у нее, когда в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси она разрешала мне отнести вместе со своим и ее поднос. У меня же глаза темные, неподвижные, невыразительные, как унылая северная долина, и невидящие, стоит мне только снять очки.
И вот-то ли из-за своих глаз, то ли из-за того, что я вдруг поняла, что для этой воспитанной супружеской пары я всегда буду лишь темой для оживления несколько нудного телефонного разговора, — но только, все еще продолжая смеяться, я вдруг почувствовала глубокую грусть, я уже была сыта всем по горло, и мне захотелось, чтобы этот вечер был уже позади, чтобы Каравеи уже ушли на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов и чтобы их вообще не существовало, чтобы Аниты никогда не существовало, чтобы они убирались к черту.
Мы уехали. Послушавшись Каравея, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем-то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой-то улице, где было много магазинов, поставив машину во втором ряду.
Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется поесть. Обладай я хоть капелькой юмора, я бы, наверное, расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об интимном ужине при рассеянном свете ламп и надутых сквозняком шторах. Но вместо этого я густо покраснела. Я ответила, что тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: "Пожалуйста, прошу вас".
Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила две бриоши и плитку шоколада. Он попросил меня также "заодно" забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, взбадривает себя дигиталисом. Гениально!
В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видно, из тех мужей, которые не выносят, когда кто-то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур-Сент-Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: "Ну конечно, я сразу догадался", — но, желая быть любезным, сказал мне что-то вроде того, что для готового платья, мол, костюм очень недурен.
Я никогда раньше не бывала в Отее, в квартале Монморанси. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот фешенебельный парижский квартал с нарядными чопорными улицами показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров. Каравеи жили на Осиновой улице. Была здесь и Липовая улица и, наверное, Каштановая. Дом Каравеев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками.
Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.
Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, где на полу лежал большой ковер, на котором были изображены единороги, несмотря на то, что в окно пробивался дневной свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках — один из них сполз вниз — и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающим взглядом.
Я подошла к ней, досадуя на себя, что не умею относиться ко всему просто, не усложняя. Наклонилась, чтобы поцеловать ее и поправить ей носочек. Она молча позволила мне это сделать. У нее были такие же большие голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. Мишель Каравеи. Она произнесла "Клавей". Я спросила, сколько ей лет. "Тли года". Я вспомнила о розовом слонике, которого собиралась ей подарить, но он остался в кармане пальто, а пальто я забыла дома.
Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату, которую я, в сущности, потом почти не покидала. Кресла и кушетка обиты черной кожей, вся мебель темного дерева, стены заставлены книгами. Большая лампа с подставкой в виде лошади.
Я сменила очки и попробовала машинку. Это был полупортативный "ремингтон" выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но все же на нем можно было вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравей сказал мне, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби, вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот здоровенный битюг ухитряется писать так мелко), и объяснил мне особо неразборчивые места. До фестиваля во дворце Шайо ему. Бог его знает для чего, надо повидаться с одним владельцем типографии. Пожелав мне успеха, он добавил, что скоро придет Анита, и уехал.
Я принялась за работу.
Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были стянуты узлом на затылке, в руке она держала сигарету. "О, мы не виделись целую вечность, — сказала она, — как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень", — и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.
Она распахнула дверь в глубине комнаты и показала мне спальню, объяснив, что ее муж, когда поздно засиживается за работой, иногда спит там. Я увидела огромную кровать, покрытую белым мехом, и на стене увеличенную фотографию обнаженной Аниты, сидящей на подлокотнике кресла, — великолепно выполненная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Я глупо рассмеялась. Она повернула фотографию, наклеенную на деревянный подрамник, лицевой стороной к стене и сказала, что Каравей оборудовал себе на чердаке любительскую фотолабораторию, но она — его единственная модель. Говоря это, она распахнула другую дверь, около кровати, и показала мне облицованную черной плиткой ванную. Наши взгляды на мгновение встретились, и я поняла, что все это ей до смерти не интересно.
Я снова села за машинку. Пока я печатала, Анита положила на низкий столик один прибор, принесла два ломтя ростбифа, фрукты и начатую бутылку вина. Она была в домашнем платье. Спросив, не нужно ли мне еще чего-нибудь, и не дождавшись ответа, она тоже пожелала успеха в работе, бросила "пока" и исчезла.