Эмиль Габорио - Преступление в Орсивале
Старый судья говорил с необычайной горячностью, но безыскусно, без всякой высокопарности, к которой всегда прибегает старость, даже искренняя. Глаза его загорелись яростью, он помолодел, ему снова было двадцать лет, он любил и боролся за спасение любимой.
Сыщик молчал, и папаша Планта повторил еще настойчивее:
— Отвечайте же!
— Как знать? — отозвался Лекок.
— Не пытайтесь меня обмануть, — подхватил папаша Планта. — У меня ведь в делах правосудия опыт не меньше вашего. Если Тремореля будут судить, Лоранс погибла. А я люблю ее! Да, вам я смею в этом признаться, перед вами открою всю непомерность моего горя — я люблю ее, как никогда и никого не любил. Она обесчещена, обречена на всеобщее презрение, она обожает, быть может, этого негодяя, от которого ждет ребенка, но не все ли мне равно? Поймите, я люблю ее в тысячу раз больше, чем до ее падения, потому что тогда у меня не было ни тени надежды, а теперь…
Он осекся, сам испугавшись того, что едва не сорвалось у него с языка. Под взглядом сыщика он потупился и покраснел, почувствовав, что проговорился о своей надежде, столь постыдной и в то же время по-человечески столь понятной.
— Сударь, вы знаете все, — продолжал он уже спокойнее, — помогите же мне. Ах, если бы вы согласились, я с радостью отдал бы вам половину своего состояния — а ведь я богат — и все равно почитал бы себя вашим должником…
Лекок властным жестом призвал его к молчанию.
— Довольно, сударь, — с горечью в голосе произнес он, — довольно, ради бога. Я могу оказать услугу человеку, которого уважаю, люблю, жалею от всей души, но своей помощью я не торгую.
— Поверьте, — в смятении пролепетал папаша Планта, — я не хотел…
— Нет, сударь, вы именно хотели мне заплатить. Не отпирайтесь, не стоит труда. Мне ли не знать: есть много поприщ, на которых человек неизбежно утрачивает бескорыстие. И все же, почему вы предлагаете мне деньги? Что позволило вам предположить, будто я настолько низок, что торгую своими услугами? Неужели вы, как все прочие, не имеете никакого понятия о том, что такое человек моего склада? Да захоти я стать богатым, богаче вас, господин судья, я добился бы этого в две недели. Неужели вы не догадываетесь, что у меня в руках честь и жизнь полусотни человек? Вы, что же, воображаете, будто я рассказываю все, что мне известно? Здесь у меня, — и он хлопнул себя по лбу, — десятка два тайн, которые я завтра же могу продать но сто тысяч франков за штуку, и мне с радостью заплатят.
Он негодовал, это было видно, но за его яростью угадывалась какая-то обреченность. Видимо, ему много раз приходилось отвергать подобные предложения.
— Вот и борись, — продолжал он, — с этим вековым предрассудком. Попробуйте сказать кому-нибудь, что полицейский сыщик — честный человек, да и не может быть иным, что он в десять раз честнее, чем любой коммерсант или нотариус, потому что у него в десять раз больше соблазнов, а выгод ему честность не приносит. Да вам расхохочутся в лицо! Завтра же безнаказанно, безбоязненно я мог бы одним махом сорвать миллион, не меньше. Это всякому известно. Но кто воздаст мне должное за то, что я так не делаю? Разумеется, я вознагражден тем, что совесть у меня чиста, но немного уважения мне бы тоже не помешало.
Мне было бы легче легкого злоупотребить всем, что я знаю, всем, что вынуждены были мне открыть разные люди и что обнаружил я сам, — так, может быть, в том, что я этим не злоупотребляю, все же есть некоторая заслуга? А между тем, если завтра кому угодно — жуликоватому банкиру, коммерсанту, уличенному в злостном банкротстве, какому-нибудь аферисту, нотариусу, играющему на бирже, — придется пройтись со мной по бульвару, он решит, что мое общество его компрометирует. Как же, полицейская ищейка! «Не горюй, — говорил мне Табаре, мой учитель и друг, — презрение этих людей — признание их страха».
Папаша Планта был уничтожен. Как мог он, старый, искушенный человек, да к тому же судья, тонкий, благоразумный, щепетильный, совершить столь непростительную бестактность? Он обидел, жестоко обидел человека, искренне к нему расположенного, человека, в котором воплотились все его надежды.
— Я был далек от намерения, — начал он, — оскорбить вас, господин Лекок. Вы не так поняли мои слова, которые сами по себе являются лишь риторической фигурой; я сказал их, не подумав и не вкладывая в них никакого особого смысла.
Лекок несколько успокоился.
— Оставим это. На мою долю чаще обычного выпадают оскорбления, поэтому вы простите мне несколько обостренную чувствительность. Не будем больше об этом говорить и вернемся лучше к графу де Треморелю.
Панаша Планта теперь не посмел бы и заикнуться о своем плане, и деликатность Лекока, который вернулся к разговору сам, растрогала его до глубины души.
— Мне остается лишь ждать вашего решения, — вымолвил он.
— Не скрою от вас, — отвечал сыщик, — вы просите от меня непростой услуги, да вдобавок она противоречит моему долгу. Долг велит мне выследить господина де Тремореля, арестовать его и передать в руки правосудия, а вы просите вызволить его из рук закона.
— Только во имя несчастной, которая, как вам известно, ни в чем не виновата.
— Один-единственный раз в жизни, сударь, я пожертвовал долгом. Я не устоял перед слезами несчастной старухи матери, которая ползала у меня в ногах и молила пощадить ее сына. Я спас его, и он стал честным человеком. Сегодня я второй раз превышу свои права и отважусь на поступок, в котором потом, быть может, буду каяться; отдаюсь в ваше распоряжение.
— Ах, сударь, — вскричал панаша Планта, — нет слов, чтобы высказать, как я вам благодарен!
Но сыщик был озабочен и даже, пожалуй, печален — он размышлял.
— Не будем убаюкивать себя надеждами, быть может напрасными, — сказал он. — У меня в распоряжении одно-единственное средство вырвать из рук правосудия преступника, подобного Треморелю, да только вот сработает ли оно? А другого способа я не знаю.
— О, вы добьетесь всего, если захотите!
Лекок не удержался от улыбки — такая простодушная уверенность звучала в словах папаши Планта.
— Конечно, я искусный сыщик, — отвечал он, — но я всего лишь человек и не могу отвечать за то, как поведет себя другой человек. Все зависит от Эктора. Если бы речь шла о ком-нибудь ином, я сказал бы вам: да, я уверен в успехе. Но с ним, признаться, у меня уверенности нет. Остается надеяться на решительность мадемуазель Куртуа — она ведь натура решительная, не правда ли?
— Более чем решительная.
— Ну дай-то бог. Но допустим, нам удастся замять дело. Что будет, когда обнаружат разоблачение Соврези — ведь оно спрятано где-то в «Тенистом доле», и Треморелю не удалось его найти?
— Его не обнаружат, — поспешно ответил папаша Планта.
— Вы в этом уверены?
— Совершенно уверен.
Лекок бросил на старого судью один из тех взглядов, которыми умел исторгать истину из самого сердца собеседника, и протянул:
— А-а!
А сам тем временем подумал:
«Наконец-то! Теперь я узнаю, откуда взялась рукопись, которую мы слушали минувшей ночью, рукопись, в которой были два разных почерка».
После минутного колебания папаша Планта сказал:
— Я вручил вам, господин Лекок, свою жизнь, посему могу доверить и честь. Зная вас, не сомневаюсь, что в любых обстоятельствах…
— Даю слово, что буду молчать.
— В таком случае — слушайте. В день, когда я застиг Тремореля у Лоранс, я решил увериться в том, что до тех пор лишь подозревал. Я вскрыл пакет Соврези.
— И не воспользовались им?
— Я был в ужасе от того, что злоупотребил доверием покойного. И потом, разве вправе я был похитить возможность отомстить у несчастного, который только ради этой мести позволил себя убить?
— Однако вы передали пакет госпоже де Треморель.
— Верно, но у Берты было какое-то неясное предчувствие ожидавшей ее участи. Недели за две до убийства она пришла ко мне и отдала рукопись покойного мужа, которую собственноручно дополнила. Она попросила, чтобы в случае, если она умрет насильственной смертью, я взломал печати и прочел написанное.
— Так почему же вы молчали, господин мировой судья? Почему предоставили мне искать истину вслепую, наугад…
— Я люблю Лоранс, господин Лекок, и если бы я выдал Тремореля, между мной и Лоранс легла бы пропасть.
Сыщик молча поклонился.
«Ах, черт! — думал он. — До чего хитер этот орсивальский мировой судья, он и мне в хитрости не уступит! Ну что ж, он мне по сердцу, так почему бы и не помочь ему немного, хоть он рассчитывает не на такую помощь…»
Папаше Планта не терпелось услышать от Лекока, что за единственное и почти надежное средство он нашел, чтобы не довести дело до суда и спасти Лоранс. Однако он не смел подступиться к сыщику с расспросами.
Сыщик облокотился на письменный стол и смотрел куда-то в пространство. В руке он сжимал карандаш и машинально чертил на бумаге какие-то фантастические узоры.