Эмиль Габорио - Преступление в Орсивале
Нет, ни один из этих распространенных способов не мог утолить его жажду мести. Ему нужно было нечто неслыханное, небывалое, в чрезмерности своей сравнимое с нанесенным ему оскорблением, сравнимое с его муками. Он вспоминал все зловещие истории, вычитанные из книг, пытаясь измыслить казнь, осуществимую в нынешних обстоятельствах. Он чувствовал за собой право быть разборчивым в средствах, он готов был ждать, сколько понадобится, и принести в жертву собственную жизнь.
Но его планы могла опрокинуть одна-единственная вещь — записка, вырванная у Дженни Фэнси. Куда она девалась? Неужели он сам обронил ее в лесу Мопревуар? Соврези повсюду искал этот клочок бумаги, но так и не нашел.
Тем временем он привык вечно притворяться — необходимость все время держать себя в руках доставляла ему какую-то жестокую радость. Он научился вести себя так, чтобы ничем не выдавать мыслей, которые его обуревали. Он, подавляя дрожь отвращения, принимал бесчестные ласки женщины, которую когда-то любил; так же радушно, как прежде, пожимал руку своему другу Эктору.
Вечерами, когда они втроем сидели при свете лампы, он притворялся веселым. Он рисовал радужные планы на будущее, когда ему наконец разрешат выходить, когда он окончательно поправится.
Граф де Треморель радовался.
— Наконец-то Клеман в самом деле выздоравливает, — сказал он однажды вечером Берте.
Она слишком хорошо понимала, что он имеет в виду.
— Значит, вы по-прежнему мечтаете о мадемуазель Куртуа? — спросила она.
— Разве вы сами не позволили мне надеяться?
— Я попросила вас подождать, Эктор, и вы правильно сделали, что не стали спешить. Я знаю женщину, которая принесет вам в приданое не один миллион, а три.
Его это неприятно поразило. В действительности он мечтал о самой Лоранс, но теперь на его пути возникало новое препятствие.
— Кто же эта женщина?
Она склонилась к его уху и дрожащим голосом прошептала:
— Я единственная наследница Клемана, и он в любой день может умереть, а я останусь вдовой.
Эктор окаменел.
— Но Соврези, слава богу, чувствует себя великолепно! — возразил он.
Берта подняла на него свои огромные светлые глаза и с леденящим душу спокойствием произнесла:
— Что вы об этом знаете?
Треморель не хотел и не смел допытываться у нее, какой смысл вкладывает она в эти странные слова. Он принадлежал к тем слабохарактерным людям, которые избегают объяснений и, вместо того чтобы принять меры, пока еще есть время, глупейшим образом ждут, пока обстоятельства не загонят их в угол. Такие вялые, безвольные натуры с подлой расчетливостью закрывают на все глаза, лишь бы не видеть грозящей опасности, и, не смея трезво оценить положение дел, предпочитают томиться в неизвестности и теряться в догадках.
Впрочем, опасаясь Берты и отчасти ее ненавидя, он в глубине души испытывал не только тревогу, но и ребяческое удовлетворение. Видя, с каким яростным упорством она борется за то, чтобы его сохранить, удержать, он вырастал в собственных глазах.
«Бедная женщина, — думал он. — Потерять меня, уступить сопернице для нее такая мука, что она готова желать смерти собственному мужу».
Он был настолько испорчен, что даже не понимал, насколько мерзки и отвратительны мысли, приписываемые им госпоже Соврези, да и его собственные.
Между тем Соврези становилось то лучше, то хуже, и граф то надеялся, то вновь падал духом.
В тот же день — все уже считали, что отныне выздоровление больного пойдет быстрыми шагами, — Соврези опять слег.
Ухудшение наступило после того, как он выпил хинную настойку, которую принимал перед ужином всю последнюю неделю.
Однако симптомы на сей раз были совершенно другие — словно после болезни, которая чуть было не отправила его на тот свет, началась другая, во всем отличная от прежней.
Он жаловался на раздражение кожи, на головокружения, на судороги, сводившие все тело, особенно руки. Временами он начинал стонать — так невыносимо болело у него лицо от невралгии. Во рту у него держался постоянный, ничем не перебиваемый привкус перца, заставлявший его жадно ловить губами воздух. Его снедало беспокойство, вызывавшее такую бессонницу, против которой оказались бессильны даже большие дозы морфина. В довершение всего он ощущал смертельное изнеможение и все сильнее мерз, причем холод шел как будто изнутри, словно температура тела постоянно понижалась.
Бред между тем совершенно прекратился, и Соврези все время сохранял ясный рассудок.
Среди всех этих испытаний больной выказывал неизменную бодрость духа и по мере сил превозмогал боль.
Казалось, он никогда еще не придавал такого значения тому, чтобы разумнее распорядиться своим огромным состоянием. То и дело он совещался с поверенными. Без конца вызывал к себе нотариусов и адвокатов, запирался с ними на целый день.
Потом, уверяя, что ему необходимо развлечься, он принимал всякого, кто приходил его проведать, а если никаких случайных гостей не было, посылал за кем-нибудь из соседей, говоря, что в одиночестве не может забыть о своей хвори и страдает от нее еще больше.
И ни слова о том, что он делал, что замышляет. Берте, снедаемой беспокойством, оставалось только теряться в догадках.
Нередко она подкарауливала поверенного, который несколько часов провел у ее мужа, и, изображая крайнюю любезность, пуская в ход всю свою хитрость и все чары, пыталась вытянуть из него хоть какие-нибудь сведения.
Но никто из тех, к кому она обращалась, не мог или не хотел удовлетворить ее любопытство. Все они отвечали весьма уклончиво — то ли потому, что Соврези просил их помалкивать, то ли им нечего было сказать.
Впрочем, никто не слыхал от Соврези жалоб. Все разговоры он, как правило, сводил на Берту и Эктора. Он хотел, чтобы об их преданности знали все. Иначе как «ангелами-хранителями» он их и не называл, благословляя небо, пославшее ему такую жену и такого друга.
При всем том болезнь его зашла настолько далеко, что оптимизм Тремореля начинал уже иссякать. Граф не на шутку тревожился. Если его друг умрет, в каком положении он окажется? Стоит Берте овдоветь, она станет неумолима, ее невозможно будет обуздать, и кто знает, на что она может тогда решиться.
Он дал себе слово при первой возможности объясниться с госпожой Соврези. Но она его опередила.
Дело было к вечеру, у больного сидел папаша Планта, граф и Берта могли быть уверены, что их не подслушают и не потревожат.
— Эктор, я нуждаюсь в совете, и подать его можете мне только вы, — начала Берта. — Как узнать, не изменил ли Клеман за последние дни распоряжений на мой счет?
— Распоряжений?
— Ну да. Я вам говорила, что у меня есть копия завещания, по которому Соврези оставляет мне все свое состояние. Я боюсь, не изменил ли он его.
— С какой стати?
— У меня есть причины для опасений. Разве бесконечные приезды всех этих законников в «Тенистый дол» не свидетельствуют о том, что он замышляет какую-то коварную интригу? Знаете ли вы, что этот человек может пустить меня по миру одним росчерком пера? Что он может лишить меня своих миллионов и оставить лишь пятьдесят тысяч франков приданого?
— Но он этого не сделает, — возразил граф, бездумно пытаясь ее успокоить, — он вас любит…
— Кто за это поручится? — резко перебила она. — Я говорила вам о трех миллионах — так вот, мне нужны именно три миллиона, и не для себя, а для вас, Эктор; я этого хочу и добьюсь. Но как узнать, как узнать?…
Треморель был вне себя от ярости. Вот куда завели его недомолвки и мнимая жадность к деньгам, в которой он пытался ее убедить. Теперь она полагает себя вправе распоряжаться им, не спрашивая его желания, то есть, в сущности, покупает его. А он не может, не смеет воспротивиться!
— Нужно набраться терпения, — посоветовал он, — выждать…
— Выждать? — с нескрываемой злобой переспросила она. — Пока он умрет?
— Не говорите так, — попросил он.
— Почему же?
Берта приблизилась к нему и произнесла глухим, свистящим голосом:
— Он и недели не протянет. Взгляните-ка…
Она достала из кармана и показала ему флакончик синего стекла с притертой пробкой.
— Вот почему я уверена, что не ошибаюсь.
Эктор побледнел, как мертвец, у него вырвался крик ужаса. Теперь ему все было понятно, теперь получила свое объяснение необъяснимая уступчивость Берты, ее готовность не упоминать больше о Лоранс, ее странные обмолвки, ее уверенность.
— Яд, — пролепетал он, потрясенный ее коварством. — Яд!
— Да, яд.
— Но вы им не воспользовались?
Она устремила на него свой невыносимо пронзительный взгляд, лишавший его воли, взгляд, всегда имевший над ним неодолимую власть, и спокойным голосом отчеканила:
— Я им воспользовалась.