Жорж Сименон - Бургомистр города Верне
— Эмилия умница, умница…
Он медленно повернул ключ в замке и приоткрыл дверь. Теперь оставалось шагнуть вперед и поставить эмалированный поднос на кровать.
— Умница…
Все тот же взгляд, обнаженное тело, свернувшееся на кровати…
— Умница…
Он запер дверь, еще раз заглянул в окошечко, хотя и знал: пока он рядом, Эмилия не шелохнется.
Внизу опять он ничего не сказал. Жена шила, время от времени поднимая на него глаза и со вздохом опуская их. Сквозь открытую дверь было видно, как Мария моет посуду.
Как и каждый вечер, бургомистр надел шубу, выдровую шапку, зашел в кабинет и взял сигар из коробки на выступе камина.
На улице дождя не было, но землю и предметы покрывал липкий слой тумана. Светились лишь красноватый диск часов на башне ратуши да словно кровоточащий фонарь слева от входа в полицейский комиссариат.
Прежде чем войти, как каждый вечер, в кафе «Старая каланча», Терлинк машинально прочел на одном из соседних домов золотые буквы настенной плиты под мрамор: «Пиво ван Хамме».
Не улыбнувшись, он отряхнул обувь, открыл дверь с матовым стеклом и шагнул в пропитанное запахом сигар тепло, в негромкий гул голосов, в котором, как лейтмотив, угадывалось:
— Добрый вечер, баас!
Стены были темные. Мебель тоже. Кафе «Старая каланча» копировало тяжеловесный и строгий стиль ратуши, и, как в ратуше, стены были украшены гербами, а камин окружен резным деревом.
Не торопясь, пожалуй, даже нарочито медленно, Терлинк снял шубу, посмотрел налево, направо, заглянул в карты игроков в вист, оценил расположение фигур на шахматной доске и наконец уселся на свое место между прилавком и камином.
Бургомистр щелкнул футляром. Он докурил сигару до половины и, как всегда в такой момент, достал другой янтарный мундштук, длиннее, чем первый, чтобы дым проходил то же расстояние и сохранял одинаковую температуру.
Второй мундштук также хранился в футляре, лежащем в другом кармашке жилета.
Кес, владелец «Старой каланчи», подал Терлинку кружку коричневого пива, покрытого кремовой пеной:
— Добрый вечер, баас!
— …вечер, Кес!
По правде говоря, слова эти звучали более тяжеловесно и жестко, потому что говорили здесь по-фламандски, да еще с местным вернским акцентом.
Так что Кес на самом деле сказал:
— Goeden avond. Baas.
А Терлинк буркнул нечто вроде:
— …den avond, Kees.
Репродукции на стене изображали: одна — на четверть искуренную сигару, которая лежит на столе, покрытом скатертью с бахромой; другая — блаженно улыбающегося толстяка курильщика.
Обе репродукции, выдержанные в колорите старых фламандских картин, были рекламой сигар «Vlaamsche Vlag»[3], которые производил Терлинк.
Кое-кто потягивал можжевеловку, но большинство пили пиво. И все-таки в кафе царил острый запах можжевеловки, прорываясь сквозь густой аромат сигар и трубок.
Равномерно урчащая печка с тяжелыми медными накладками время от времени, когда тянуло сквозняком, разгоралась с неожиданным неистовством.
Вистеры постепенно накалялись. Пешки двигались по шахматной доске. Вдали, на плацу у казарм, пел горн.
— Плутуешь, Потерман! — миролюбиво бросил по-прежнему невозмутимый Терлинк со своего места в углу у камина.
И Потерман краснел, потому что это не было шуткой.
Терлинк никогда не шутил. Он изрекал истины, вроде этой, спокойно, не давая себе труда сопроводить их улыбкой или негодованием.
— Плутую? Я?
— Да, ты. Ты только что мизинцем передвинул своего слона на одну клетку.
— Если и так, то, клянусь, не нарочно.
Все здесь было тяжеловесным — жесты, воздух, свет, с трудом пробивавшийся сквозь завесу дыма в кафе и другую» на улице, — завесу летучей сырости, сотканную из мириад незримых капелек и повисшую над городом Я полями.
Тяжеловесны были пешки на шахматной доске, карты с наивными рисунками, репродукции, жара и даже набранное готическим шрифтом название местной газеты, которую разворачивал Йорис Терлинк.
Кес, хозяин «Старой каланчи», обтирал пивной насос после каждого накачанного стакана, а его жена в глубине зала чинила штаны, принадлежащие, по всей видимости, мальчику лет десяти.
В воздухе еще тянуло запахом жареной крольчатины.
Хозяева ели ее на ужин. Служанка уже спала на верхнем этаже: она поднималась в пять утра.
И вдруг завсегдатаи услышали торопливые шаги, прочертившие шумную диагональ через площадь. Подбежавший к кафе человек завозился у двери, которую не сумел открыть сразу: в спешке он повернул ручку в обратную сторону.
Все уставились на него. Это был один из десяти вернских полицейских, отец многочисленного семейства, принятый на службу два года назад.
— Баас! Баас!
Несмотря на серьезность ситуации, все почувствовали, насколько неуместно его вторжение и присутствие в кафе, где собирается исключительно элита города, и чем больше бедняга съеживался, стараясь проскользнуть между столиками, тем чаще наталкивался на стулья.
Он даже не знал» вправе ли он говорить при всех.
Бургомистр посмотрел на него недобрыми глазами.
— Стреляли из револьвера…
Должен он говорить или не должен? Ну почему его не подбодрят хоть словом или взглядом?
— Один мертв.
Над сигарой поднялся густой клуб дыма, и Терлинк слегка пошевелил ногами.
— Это Жеф Клаас. Сперва он выстрелил через окно в барышню ван Хамме…
Все удивились, потому что Йорис Терлинк не шелохнулся и, более того, долго сидел с закрытыми глазами.
— Это случилось только что. Мой напарник ван Стетен остался на месте происшествия, а я побежал сюда.
Полицейскому очень хотелось подбодрить себя пивом или, лучше, можжевеловой, стаканы с которыми стояли на столах.
— Мертва? — осведомился наконец Терлинк.
— Не думаю. Она была еще жива, когда…
Бургомистр снял с крючка свою шубу, нахлобучил выдровую шапку:
— Пошли!
Идти было недалеко: ван Хамме жил на Рыночной улице, через три дома от ван Мелле, где Терлинк купил куропатку. Но лавка была давно уже закрыта. В темных углах, держась на известной дистанции, жались люди.
Дом у ван Хамме был большой, каждый этаж тремя окнами выходил на улицу, как у бургомистра, да и у других здесь по вечерам не закрывали ставни, может быть, для того, чтобы показать всем богатство обстановки.
Комиссар Клооп был уже на месте. С ним трое полицейских.
Понять, что произошло, особенно увидев на тротуаре осколки стекла, было нетрудно.
Один из углов передней комнаты в доме ван Хамме занимал рояль. Лина, без сомнения, играла. Толстяк ван Хамме, ее отец, весивший сто тридцать кило, наверняка стоял рядом, переворачивая нотные страницы.
Жеф Клаас выстрелил с улицы, целясь в Лину.
Затем сунул себе в рот еще горячий ствол и…
— Я звонил в больницу, баас. Мне обещали прислать карету скорой помощи.
— Она жива?
— Вам ее не видно, потому что девушка скрыта красной софой. Она лежит на полу. У нее сильное кровотечение. Ее отец…
И внезапно в небе с нечеловеческой ясностью разнеслись крылатые ноты перезвона, а вместе с ними девять ударов на часах ратуши.
— Осторожнее, баас. Я набросил на него одеяло: картина-то не слишком приятная.
Речь шла о теле Жефа Клааса, все еще лежащем поперек тротуара и, частично, на брусчатой мостовой. Один из полицейских разряжал револьвер, подобранный им у сточной канавы.
Сверху падала изморось — не настоящий дождь, но тем не менее нечто еще более сырое, а в глубине улицы, между крышами, всходила окруженная коричневым ореолом луна.
Когда Терлинк вошел в дом, он чуть не наткнулся на Леонарда ван Хамме, который рыдал, держась обеими руками за стену коридора.
Глава 2
Это просачивалось медленно, так же медленно, как неосязаемые капельки сквозь кисею тумана, постоянно висящую над городом и окрестными полями.
И однако с первого же дня, с первого же часа г-жа Терлинк, которую люди предпочитали называть Тересой, заметила, что происходит, заметила, возможно, раньше самого Йориса.
Как она узнала новость? Мокрая брусчатая мостовая на площади была такой звонкой, особенно по ночам! Люди стали останавливаться, окна — открываться. Терееву разумеется, открыла и свое, но не высунулась наружу, а спряталась в коридоре, слушая через узкую щель между рамами.
Когда Терлинк вернулся, она лежала в постели, но не успел он щелкнуть выключателем, как увидел на фоне белой подушки открытый глаз жены.
Они спали в одной комнате, но в разных постелях, потому что Йорис уверял, что отдыхает лишь на железной кровати с металлической сеткой. Он сел на край кровати, снял гетры, ботинки — и все это время видел открытый глаз. Ему очень хотелось ускользнуть от этого взгляда или изобразить на лице полное бесстрастие, но он чувствовал, что это ему не удастся и глаз это заметит.
Тем не менее это было всего лишь чем-то вроде колебания, нерешительности, а еще вернее — удивления, сдобренного капелькой наивности.