Джеймс Кейн - Серенада
– Месяца три-четыре.
– О! И нравится?
– Очень. – Мне совсем не нравилось, но не хотелось уступать ей в вежливости. – Очень красиво.
– Да. – Как смешно она говорит это «да», протяжно и с придыханием, как все местные. – Много цветов.
– И птиц.
– И сеньорит.
– Ну, с ними я малознаком.
– Нет? Ни чуточки?
– Нет.
Какая-нибудь американская девица истерзала бы тут расспросами до полусмерти, но она заметила, что мне неприятна эта тема, улыбнулась, заговорила о Ксогимилко, о том, что именно там растут лучшие цветы. И спросила, был ли я там. Я сказал «нет», но, может, когда-нибудь она сводит меня туда? Тут она отвернулась и промолчала. Интересно почему? Наверное, я слишком поторопился. Сегодня – это сегодня, будет у нас еще время поговорить о Ксогимилко. Мы добрались до Гуантемольцина. Я надеялся, что мы пройдем этот район насквозь. Она завернула за угол. Не пройдя и двадцати ярдов, она остановилась возле какой-то развалюхи.
Не знаю, известно ли вам, как у них в Мексике обставлены эти дела. Домов как таковых нет, нет и непременной мадам, прихожей, электрического пианино, во всяком случае в этой части города. Лишь цепочка глинобитных одноэтажных хибар со стенами, выкрашенными голубой, розовой или зеленой краской, какая оказалась под рукой. Они стоят, тесно сбившись в ряд, и напоминают бараки. В каждой всего лишь одна комната и дверь с подобием полуоконца, что напоминает кабину для примерки шляп. Закон запрещает им держать дверь открытой, поэтому клиентов зазывают из окна, но, когда они уверены, что фараона поблизости нет, и из-за полураскрытой двери. Эта дверь была распахнута настежь, в проеме стояли три девушки, две совсем еще молоденькие, лет по четырнадцать, не больше, и еще одна – огромная и толстая, лет двадцати пяти. Они пропустили меня в комнату, но я тут же оказался в ней один, так как все они вышли на переговоры, с улицы доносились лишь обрывки фраз. Из них я понял, что комнату эту они снимают вчетвером, и всякий раз, когда кто-нибудь приводит клиента, остальным приходится ждать снаружи. Но я, похоже, особый случай, и если захочу остаться на всю ночь, то ее подружкам придется приткнуться где-нибудь в другом месте. Вскоре в этом обсуждении принимала участие уже вся улица – фараон, хозяйка кафе на углу и целая стайка девиц из соседних домов. Никто не был удивлен или обижен, никто не позволял себе никаких грязных намеков. На подобной улице должны были бы царить жестокие нравы, однако эти дамы беседовали, словно члены некой женской благотворительной организации, прикидывающие, куда пристроить на ночь неожиданно приехавшего в их город шурина священника. Обсуждали естественно и просто.
Через какое-то время приемлемый вариант был найден, кому куда идти – распределено, и она вернулась и затворила за собой дверь и окно. В комнате находилась кровать, комод в стиле «Гранд-Рэпидз» [14], умывальник с зеркалом и несколько набитых травой матрацев, скатанных в углу. Была и пара стульев, на один из которых я уселся, и она тут же поднесла мне сигарету. И сама взяла одну. Ну вот все и стало на свои места! И нечего больше ломать голову над тем, почему этот самый Триеска не снял шляпы. Моя возлюбленная оказалась дешевой проституткой, и цена ей была три песо.
Она поднесла мне спичку, потом прикурила сама, втянула дым, затем выпустила его и задула спичку. Мы курили, и это возбуждало, почти как езда в автомобиле, набирающем скорость. На той стороне улицы у входа в кафе играли mariachis[15], и она несколько раз качнула головой в такт мелодии.
– Цветы, и птицы, и mariachis.
– Да, их тут много.
– Ты нравятся mariachi? У нас есть. У нас здесь тоже есть.
– Сеньорита…
– Да?
– У меня нет и пятидесяти сентаво. Чтоб заплатить mariachi. Я…
Я вывернул карманы наизнанку – показать ей. Пусть все будет честно, чтоб не думала, что подцепила какого-нибудь богатенького американского папочку и потом не разочаровалась.
– О… Как мило.
– Просто я хочу сказать, что на мели. Полностью. Ни сентаво за душой. Так что я, пожалуй, пойду.
– Нет денег, а сам купить мне billete.
– Это были последние.
– У меня есть деньги. Немножко… Пятьдесят сентаво. Как раз на mariachi. Отвернись… ты так смотришь.
Она развернулась, приподняла черную юбку, пошарила в чулке. Мне, знаете ли, было вовсе ни к чему, чтобы какие-то mariachis пели у нас под окном серенаду. Из всех вещей, ненавистных в Мексике, мне более всего ненавистны именно mariachis, они как бы символизировали собой страну и все творящиеся в ней безобразия. Это кодла бездельников, обычно человек из пяти, и было бы куда больше проку, если б они занялись хоть какой-то работой, но вместо этого они всю свою жизнь только и делают, что валяют дурака, от младенчества и до глубокой старости. Шляются по улицам, бряцая на струнах для любого, кто готов им заплатить. Цена невелика – 50 сентаво за песню, так что на каждого приходится сентаво по 10, или по 3 цента. Трое играют на скрипках, один на гитаре и, наконец, пятый – на неком подобии бас-гитары. Но это еще не самое страшное, хуже всего то, что они еще и поют. Поют – это мягко сказано. Они верещат фальшивыми голосами так мерзко, что всякое терпение лопнет, впрочем, музыка, под которую они поют, того заслуживает, и именно это пение больше всего бесит меня. Почему-то считается, что мексиканцы музыкальны. Ничего подобного! Они ничего не делают, кроме как визжат с утра до ночи, и их музыка – самое скучное и ничтожное, что есть на этом свете, и не заслуживает, чтоб даже одна нота из нее попала на бумагу. Да, я знаю о Чавесе[16]. Но его музыка была типично испанской. Она прошла через уши индейцев, вышла наружу, и если вы думаете, что после этого она не изменилась, то глубоко заблуждаетесь. Индеец, он же отстал от всей остальной человеческой расы лет эдак на восемьсот, по сравнению с ним наши первобытные люди само совершенство. Он просто никудышный человек, ничтожество. Современный человек, несмотря на болтовню о том, что он якобы слаб и изнежен, бегает быстрее, стреляет точнее, ест больше и живет дольше и куда лучше, чем все вместе взятые дикари. И это отражается и в музыке. Индеец, даже если и играет нормальную мелодию, похож на тюленя, выводящего «Это ты, моя страна» где-нибудь на арене цирка, а когда начинает играть чисто национальное, не каждый может слушать.
Вы, наверное, думаете: что это он завелся из-за какой-то ерунды, но слишком уж я настрадался в этой Мексике. Я понимал, что если стану слушать этих пятерых шутов за окном, то неприятностей не миновать. С другой стороны, хотелось доставить ей удовольствие. Уж не знаю, в чем тут было дело, то ли в том, как она приняла известие о моих финансовых возможностях, то ли глаза ее загорелись особенным блеском при мысли, что можно будет послушать музыку, то ли подействовало мелькание ослепительно белого кусочка плоти, когда она обнажила ногу, а я должен был в это время отвернуться, – не знаю. Но как бы там ни было, ее ремесло уже, похоже, не имело для меня значения. Я снова испытывал к ней те же чувства, что и в кафе, и страшно хотел, чтобы она улыбнулась мне еще раз или слегка подалась вперед, слушая, что я говорю.
– Сеньорита…
– Да?
– Мне не нравятся mariachi. Они очень плохо играют.
– О да. Но они просто бедные ребята. Нет денег, нет уроков. Но играть очень хорошо.
– Ладно, шут с ними. Тебе хочется, чтоб была музыка, и это главное. Давай я буду твоим mariachi.
– О, ты петь?
– Немного.
– Да, да. Я хочу, очень!
Я вышел, перешел через улицу и взял гитару у номера четыре. Он пытался возразить, но тут появилась она, и возражал он недолго. Потом мы вернулись в дом. Надо сказать, в этом мире не так уж много инструментов, на которых бы я не умел играть, но из этой гитары черта с два можно было что выжать. Похоже, ее настраивал глухонемой, однако я, не порвав струн, все же воспроизвел «ми», «ля», «ре», «соль», «си» и «ми». Сперва я сыграл ей прелюдию к последнему акту «Кармен». Клянусь Богом, это величайшая и гениальнейшая из всех когда-либо написанных мелодий, и мне удалось воспроизвести ее. Вам, наверное, покажется это невозможным, но если играть на этой деревяшке сперва у кобылки, а потом над дырой, то практически на ней можно изобразить даже то, что обычно играет целый оркестр.
Она с любопытством ребенка, вся подавшись вперед, наблюдала, как я настраиваю гитару, но, когда я начал играть, выпрямилась и изучающе уставилась на меня. Она понимала, что ничего подобного прежде не слышала, и я почувствовал, что в ней зародилось подозрение – кто я такой и какого черта здесь делаю. И вот, пощипывая струну «ми», я изобразил то, что делает в оркестре фагот, и, взглянув на нее, улыбнулся:
– Голос быка.
– Да, да!
– Ну, хороший я mariachi?
– О, замечательный mariachi. Что за mъsica?
– «Кармен».
– О да, да, конечно. Голос быка…
Она засмеялась и захлопала в ладоши, чем окончательно меня подкупила. Я начал играть вступление к «Бою быков» из последнего акта. Тут раздался стук в дверь. Она открыла – на пороге стояли mariachis и несколько уличных девушек.