Жорж Сименон - Маленький человек из Архангельска
Двое мужчин обменялись взглядом за его спиной: они, видимо, считали его сумасшедшим.
— В доме есть оружие?
— Нет.
— У вас никогда не было револьвера?
— Никогда.
Сопровождающий Баскена полицейский внимательно осмотрел пол, голубые занавески, обои в голубой и розовый цветочек, словно пытаясь отыскать следы крови.
Затем он тщательно оглядел все вокруг туалета и ушел осматривать уборную. Баскен тем временем залез на стул со сломанным сиденьем и заглянул за шкаф, потом стал один за другим выдвигать ящики комода. Верхний принадлежал Джине; здесь все валялось в беспорядке: три ночные рубашки, трусики, лифчики, две комбинации, которые она почти никогда не носила, чулки, потрепанная сумочка, пудреница, две упаковки аспирина и резиновая груша. В сумочке инспектор обнаружил носовой платок со следами помады, мелочь, рекламный карандаш и корешок чека на двести двадцать семь франков за какую-то покупку в универмаге.
В ящике Ионы порядка было больше; рубашки с одной стороны, пижамы — с другой, носки, трусы, платки и жилеты посредине. Лежал там бумажник, подаренный ему Джиной на день рождения: он не пользовался им, находя его слишком красивым. От бумажника еще пахло кожей, и он был пуст.
В нижнем ящике вперемешку лежало все, что некуда было девать: лекарства, два зимних покрывала, щетка для шляп с серебряной накладкой, которую им подарили на свадьбу, шпильки для волос и две ненужные рекламные пепельницы.
Баскен не забыл и ящик ночного столика: там обнаружились очки, снотворное, бритва и фотография обнаженной Джины. Снимал ее не Иона, не он и положил ее туда. Ее сделали задолго до их свадьбы, когда Джине было около двадцати; грудь у нее уже была полной, но талия тоньше, бедра изящнее.
— Посмотри, — сказала ему Джина однажды, когда почему-то вдруг стала наводить порядок в своих вещах. — Узнаешь меня?
Фотография действительно был нерезкой, мутной.
Джина стояла у кровати, разумеется, в номере гостиницы; чувствовалось, что она не знает, куда деть руки.
— Ты не находишь, что тогда я была лучше?
Он возразил.
— Я храню ее для интереса и сравниваю. Придет день, когда никто не поверит, что это я.
Она смотрелась в зеркало, выпятив грудь и похлопывая себя по бедрам.
— Эту фотографию снимал не я, — поспешил заявить Баскену Иона. — Здесь она гораздо моложе.
— Вижу, — отозвался, опять с любопытством взглянув на него, инспектор и обратился к коллеге:
— Пошли вниз.
Это походило на распродажу, когда личные вещи семьи кучей сваливают на тротуаре, а зеваки ходят и щупают их. Но пусть перерывают его берлогу: какое это имеет значение теперь, после того, что с ним сделали?
Иона чувствовал себя чужим не только у себя дома, но и в жизни вообще.
8. Дрозд в саду
В ту минуту, когда они, направляясь из спальни в кухню, проходили через каморку, Иона машинально взглянул в лавку и увидел прилипшие к витрине лица; ему показалось даже, что какой-то мальчишка, который, должно быть, зашел в дом, поспешно выскочил на улицу, вызвав взрыв смеха. Полицейские осмотрели все: стенной шкаф с продуктами, весы, мельницу для кофе, швабры, висевшие за дверью, содержимое шкафов, ящик стола; с особой тщательностью они исследовали топор для мяса и разделочные ножи, словно искали подозрительные следы. Прошли во двор, где Баскен указал на дом Палестри.
— Это окна родителей Джины?
— Да.
Одно из них было окно комнаты, где когда-то жила Джина и которую занимал теперь Фредо.
Больше всего времени отняла каморка. В ящиках было полно разных бумаг, набитых марками конвертов с пометками, смысл которых инспектор заставил объяснить; он долго листал русский альбом, посматривая на Иону.
— Марки других стран вы так не выклеивали?
Ионе оставалось лишь согласиться. Он знал, какой вывод они сделают.
— Тут у вас есть все серии советских марок. Я впервые их вижу. Как вы их достали?
— Они везде есть в продаже.
— Вот как!
Когда двое мужчин проследовали в лавку, зеваки разошлись; полицейские проверили, не лежит ли что-нибудь за рядами книг.
— Вы недавно прибирались?
Неужели тот факт, что он сделал на полках большую уборку, чтобы хоть чем-нибудь заняться, тоже используют против него? Впрочем, ему было все равно. Защищаться он больше не собирался.
Утром — Иона не мог сказать точно когда, да это было и не важно, — он сломался. Казалось, что перерезана какая-то нить; точнее, он внезапно пришел в состояние невесомости. Смотрел на обоих — инспектора и Дамбуа, добросовестно занимавшихся своим делом, но их хождение туда и сюда, жесты, произносимые ими слова не имели к нему никакого отношения. Кучка людей у дома все еще наблюдала, но он даже не взглянул на них, не поинтересовался, кто именно там стоит: для него это было всего лишь движущееся в солнечном свете пятно.
Путь его пройден. Он переступил черту. Он терпеливо ждал, пока полицейские закончат; когда они ушли, он запер дверь на защелку и повернул ключ.
Это уже не его дом. Мебель, вещи остались на своих местах. Он все еще мог с закрытыми глазами найти что угодно, но связь с миром прервалась. Он хотел есть. Ему и в голову не пришло пойти позавтракать у Пепито. Он нашел в кухне остатки сыра, краюху хлеба, встал у двери во двор и принялся жевать. К этому моменту он еще ничего не решил, во всяком случае сознательно, и только когда взгляд его остановился на тросике для сушки белья, протянутом между домом и стеной Шенов, мысль приняла более отчетливую форму. Он проделал большой путь из Архангельска, проехал Москву, Ялту и Константинополь и, наконец, очутился здесь, в старом доме на рыночной площади. Отец его уехал. Потом мать. «Хочу быть уверенным, что хоть один да останется!» — указывая на сына, объявил Константин Мильк, перед тем как отправиться неизвестно куда.
Теперь настала очередь Ионы. Решение было принято, и все же он доел хлеб с сыром, поглядывая то на витой проволочный тросик, то на ветку липы, свешивающуюся через стену из соседнего сада. Одно из двух металлических кресел случайно оказалось точно под веткой. Иона сказал инспектору правду: у него никогда не было оружия, он страшился всяческого насилия до такой степени, что до сих пор вздрагивал при каждом выстреле из детского пистолета на площади. Он раздумывал, не нужно ли еще что-нибудь сделать в спальне, лавке или каморке. Нигде никаких дел не оставалось. Его не поняли, или он не понял других; во всяком случае, это непонимание никогда уже не рассеется. На мгновение ему захотелось объясниться в письме, но он тут же отказался от этой мысли, устыдившись своей суетности.
Узлы на металлическом тросике он развязал не без труда: пришлось сходить на кухню за плоскогубцами.
Иона не чувствовал ни печали, ни горечи. Напротив, ощущал неведомую раньше безмятежность. Он подумал о Джине, но не о той, какую видел сам или какой она видела себя; в мыслях его Джина, став бесплотной, отождествлялась теперь с придуманным им образом сестры Дуси. Это была несуществующая женщина, просто женщина.
Узнает ли она, что он умер из-за нее? Мильк покраснел — он все еще пытается лгать самому себе. Нет, он уходил не из-за нее, а из-за себя, скорее всего, из-за того, что его вынудили слишком глубоко погрузиться в свое «я». Может ли он жить после того, что открыл в себе и в других?
Иона взобрался на металлическое кресло и, привязывая тросик к ветке, оцарапался о торчащую прядь; кончик пальца кровоточил, и Иона, как в детстве, пососал ранку.
Из окон Палестри, из бывшей комнаты Джины была видна дверь кухни, однако стена Шенов мешала видеть место, где сейчас находился Мильк. Ему осталось сделать затяжной узел; для надежности он работал плоскогубцами. Внезапно лицо его покрылось горячим потом: он представил себе болтающуюся петлю. Иона утер лоб, верхнюю губу и с трудом проглотил слюну. Он чувствовал себя смешным: стоя на садовом кресле, колебался, дрожал, ужасался при мысли о физической боли, которую скоро почувствует, и в особенности при мысли о постепенном удушье, о том, как будет бороться с ним повисшее в пустоте тело.
А что, в конце концов, мешает ему жить? Солнце все еще светит, дождь льет, площадь по утрам наполняется звуками и запахами рынка. Он может еще сварить себе кофе, сидя один на кухне и слушая пение птиц.
В этот миг дрозд, его дрозд, уселся на ящик, где росли лук и чебрец, и, глядя на прыжки птицы. Иона почувствовал, что глаза его полны слез. Не нужно ему умирать.
Никто его не заставляет. Набравшись терпения и еще большей покорности, он сумеет примириться с самим собой.
Мильк слез с металлического кресла и поспешил к дому, убегая от искушения, не желая возвращаться назад. Колени у него дрожали, ноги стали ватными.
Он чиркнул спичкой, зажег газ и налил воды в чайник, чтобы сварить кофе.
Он прав, поступая таким образом. Как знать? Быть может, в один прекрасный день Джина вернется, и он будет ей нужен. Жители площади — и те в конце концов поймут его. Разве Фернан Ле Бук уже не выглядит смущенным?