Агата Кристи - Смерть у бассейна
— Не отвлекайтесь, Люси. Вы пришли поговорить об уик-энде, и я не могу понять, что вас тревожит? Если вы не допустите до всеобщих карт, попытаетесь связно беседовать с Гердой и выпустите Генриетту укрощать интеллект Дэвида, в чем тут затруднения?
— Что ж, только в одном. Будет Эдвард.
— Ах, Эдвард. — Произнеся это имя, Мэдж запнулась. Потом тихо спросила: — Что заставило вас пригласить Эдварда?
— Я ни при чем. Он сам напросился. Телеграфировал, можно ли погостить у нас. Вы же знаете, как Эдвард обидчив. Ответь я «нет», он, чего доброго, никогда не попросится снова. Он такой.
Мэдж задумчиво кивнула. Да, подумала она, Эдвард такой. На миг она ясно увидела его лицо, его бесконечно любимое лицо. Лицо, в котором было что-то и от неуловимого обаяния Люси: доброе, застенчивое…
— Милый Эдвард, — эхом мыслей Мэдж откликнулась Люси. И в нетерпении продолжала: — Только бы Генриетта смирилась с мыслью о браке с ним. В сущности, она любит его, я знаю. Если бы они провели тут несколько уик-эндов без этих Кристоу… Почему-то присутствие Джона Кристоу всегда оказывает на Эдварда самое дурное воздействие. Если можно так выразиться, чем больше приобретает Джон, тем больше теряет Эдвард. Вы понимаете?
Мэдж снова кивнула.
— И Кристоу я не могла отказать, поскольку об этом уик-энде давно условлено, но я предчувствую, Мэдж, все грядущие тернии с насупленным Дэвидом, кусающим ногти, с Гердой, старающейся не упасть в обморок, с Джоном, таким позитивным, и милым Эдвардом, таким негативным…
— Не слишком многообещающая начинка для пудинга, — проронила Мэдж.
Люси улыбнулась.
— Иногда, — сказала она задумчиво, — все совершенно просто устраивается. Я пригласила к воскресному завтраку детектива. Это внесет оживление, как вы считаете?
— Детектива?
— Он любит яйца, — сказала леди Энгкетл. — Он что-то расследовал в Багдаде, когда Генри был там верховным комиссаром. Или это было позже? Он однажды завтракал у нас с несколькими другими сотрудниками. Помню его в белом парусиновом костюме, с гвоздикой в петлице и черных лакированных ботинках. Я мало что запомнила из его рассказов, потому что никогда не считала, будто так уж интересно знать — кто кого убил. То есть, раз уж некто мертв, причина не так важна, и затевать суматоху, по-моему, нелепо…
— А что, тут случилось какое-то преступление?
— О, нет, дорогая. Он владелец одного из этих двух смешных особняков — знаете, голова стукается о балки, прекрасная водопроводная система и совершенно нелепый сад. Лондонцы такое обожают. В другом, кажется, актриса. Они не живут в них постоянно, как мы. Однако, — леди Энгкетл рассеянно пересекла комнату, — я бы сказала, им это по душе. Дорогая Мэдж, как это мило, что вы дали столько ценных советов.
— Не думаю, что вы извлекли из них много пользы.
— Не думаете? Да что вы! — леди Энгкетл взглянула с удивлением. — Ну теперь можете спокойно спать и не вставать к завтраку, а уж когда встанете, ведите себя, как вам угодно шумно и грубо.
— Грубо? — удивилась теперь Мэдж. — Зачем? А! — она засмеялась. — Ясно! Как вы проницательны, Люси. И, возможно, я поймаю вас на слове.
Леди Энгкетл улыбнулась и вышла. Проходя мимо открытой двери кухни и увидев чайник и газовую горелку, она вдохновилась новой идеей. Обитатели дома любят чай, а Мэдж могут не разбудить еще долго. Она сама приготовит чаю для Мэдж. Она поставила чайник на огонь и пошла по коридору дальше. Она остановилась у двери мужа и повернула ручку, но сэр Генрн Энгкетл, проницательный государственный муж, знал свою Люси. Он ее очень любил, но любил он и спокойный утренний сон. Дверь была заперта. Люси Энгкетл вернулась в свою комнату. Она любила советоваться с Генри, но придется пока отложить. Постояв несколько мгновений у открытого окна, она зевнула, улеглась в постель и через две минуты спала, как дитя. В кухне закипел, исходя паром, чайник…
— Еще один чайник почил, — сказала горничная Симмонс.
Гаджен, дворецкий, покачал седой головой. Он забрал расплавившийся чайник и, пройдя в кладовую, извлек новый из недр буфета, где их было про запас полдюжины.
— Вот так, мисс Симмонс. Их милость ничего не узнает.
— И часто с их милостью такое? — спросила Симмонс. Гаджен вздохнул.
— Их милость, — сказал он, — видите ли, одновременно и добросердечна, и очень забывчива. Но в этом доме, — продолжал он, — я стараюсь делать все возможное, чтобы избавить их милость от забот и неприятностей.
Глава 2
Генриетта Савернек скатала комочек глины и вмазала в надлежащее место. С привычной сноровкой лепила она из глины женскую головку. Она слышала краем уха журчание тоненького манерного голоска.
— И я думаю, мисс Савернек, что была очень даже права! Я-то ему говорю: «Думаете, будто я не вижу, какую вы линию гнете!» Потому что я прекрасно знаю, мисс Савернек, как должна поступать в таких случаях порядочная девушка — вы меня понимаете. «Я не привыкла, — говорю, — такое выслушивать и могу только сказать, что у вас очень грязное воображение!» Ссориться неприятно, но, по-моему, я правильно поступила. А, мисс Савернек?
— О, совершенно, — сказала Генриетта с тем жаром в голосе, который мог бы навести хорошо знавших ее на подозрение: так ли уж внимательно она слушает?
— «И раз уж ваша жена, — говорю, — вам такую взщь сказала, тогда мне тут нечем помочь». Не знаю, отчего так, мисс Савернек, только, кажется, куда я ни пойду — одни неприятности, а вина-то не моя, это уж точно. Я хочу сказать: мужчины сами такие влюбчивые, верно?
Модель издала кокетливый смешок.
— Ужасно, — сказала Генриетта, прищуриваясь. «Прекрасно, — подумала она. — Прекрасно, что сразу вниз от века гладко, а другая плоскость поднимается навстречу. Что угол челюсти неправилен… Вот здесь надо соскрести и вылепить снова. Да, тут непросто». Вслух же она произнесла теплым, располагающим голосом:
— Наверное, в этом ваше главное несчастье.
— Ревновать, я считаю, так непорядочно, мисс Савернек, и так по-мещански — вы меня понимаете. Это, можно сказать, просто зависть из-за того, что кто-то помоложе и попривлекательней.
Работая над челюстью, Генриетта рассеянно молвила: «Разумеется». Уж много лет, как она усвоила уловку запирать свои мысли в непроницаемый отсек. Она могла играть в бридж, поддерживать утонченную беседу, писать хорошим слогом письма, не отдаваясь этому больше, чем требовалось. Сейчас она вся была сосредоточена на образе Навзикаи[1], чья голова рождалась под ее пальцами, тонкий ручеек злословия, источаемый такими очаровательными детскими губками, терялся, не достигая глубин ее сознания. Без усилий направляла она беседу. Она привыкла к моделям, которым необходимо говорить. Профессионалов не так много, а дилетанты, страдая от вынужденной неподвижности, искупали его взрывами болтливых откровений. Лишь малая часть Генриетты слушала и откликалась, а настоящая Генриетта, где-то совсем далеко, отмечала: «Убогая, заурядная, злобная малявка — и такие глаза… Дивные, дивные…» Поглощенная глазами, она не мешала девице болтать. Вот когда примется за рот, велит ей замолчать. Смешно, как подумаешь, что этот поток желчи зарождается за такими безукоризненными изгибами. «Ах, черт! — с внезапной злостью мелькнуло у Генриетты, — испортила надбровную дугу! Что за дьявольщина такая? Я слишком подчеркнула кость — торчит, нет округленности…» Она отступила, переводя прищуренный взгляд от глины к плоти и крови на помосте и обратно. Дорис Сандерс продолжала:
— «Так, — говорю я, — вот уж не понимаю, почему это ваш муж не имел права мне сделать подарка, коли ему хотелось? И уж не думала, — говорю, — что вы можете подобной клеветой заниматься». Это был страшно чудный браслет, мисс Савернек, прямо закачаешься, и, конечно, бедному парню такое, я бы сказала, не по карману. Но я подумала, что это так мило с его стороны, и отдавать его, ясное дело, не собираюсь, нет.
— Нет, нет, — пробормотала Генриетта.
— Это не значит, что менаду нами что-то было — что-нибудь неприличное. Понимаете? Не было этого самого.
— Да, — сказала Генриетта. — Я уверена, что и быть не могло.
Ее неудовлетворенность прошла. Следующие полчаса она работала в каком-то неистовстве. Нетерпеливая рука еэ испачкала лоб и волосы глиной. В глазах горел яростный огонь. Вот уж близко… Она настигает…
Теперь она на несколько часов избавлена от страданий, что одолевали ее последние десять дней. Навзикая — она уже сама была ею, она вставала с Навзикаей, завтракала с Навзикаей и выходила с Навзикаей. Во взвинченном состоянии бродила она по улицам, не в силах сосредоточиться на чем-либо, кроме прекрасного слепого лица, витавшего где-то за пределами ее внутреннего взора и не дававшего себя разглядеть. Она встречалась с натурщицами, колеблясь: выбирать ли греческий тип или отойти от канонов, и ощущала полную неудовлетворенность. Ей нужно было что-то — какой-то начальный толчок, нечто способное оживить ее уже частично осознанное видение. Бывало, отшагав огромное расстояние, она радовалась, что возвращается изможденной. И двигала ею, опустошала ее неотступная всепожирающая потребность уловить… Она шла и ничего не замечала вокруг. Все время напрягалась, чтобы огромным усилием воли заставить это лицо приблизиться… Было худо, тошно, убого… И вот однажды в автобусе ее рассеянный взгляд выхватил из серой толпы — да, Навзикаю! Детское лицо, полуоткрытые губы и чарующие безучастные глаза, глаза изваяния. Девушка позвонила водителю и вышла. Генриетта — следом. Она сразу стала спокойна и деловита. Мука бесплодных поисков миновала, — она нашла то, что хотела.