Жорж Сименон - Окно в доме Руэ
Целый месяц Доминика парила в пустоте одна-одинешенька, и порой на нее нападала такая тоска, что ее тянуло побыть в толпе, в какой угодно толпе, на улице, на Больших бульварах, в кино. Никогда в жизни она не ходила так много, до боли в сердце, по солнцепеку, мимо террас, по улицам, безлюдным, словно в провинции, заглядывая в окна, темными дырами зиявшие в стенах домов.
Там-то, в Трувиле, одному Богу известно каким образом, Антуанетта и свела знакомство со своим итальянцем. Ее привезли туда озлобленную, апатичную, как заложницу. Она поехала со стариками нехотя, не осмеливаясь протестовать, мечтая только об одном: когда-нибудь обрести свободу.
А когда вернулась, ее можно было принять за их дочку. С первого же дня стала разделять с ними все трапезы: привыкла к этому в Трувиле, где они жили одной семьей. Теперь они, так сказать, вели общее хозяйство, и если Антуанетта под вечер не шла наверх, то сама г-жа Руэ спускалась вниз, и палка ее уже никому не грозила.
Не прошло и трех дней, как Доминика все поняла. Она заметила, что каждое утро в одиннадцать мимо дома несколько раз прохаживается какой-то человек. А в окне Антуанетта подавала ему знак пальчиком: «Нет… не сегодня… еще не сегодня…»
Сначала ей надо было наладить жизнь в Париже, предупредить мать. Первым делом она направилась на улицу Коленкур. Возбужденная, цветущая, она, наверно, швырнула шляпку в столовой, упала в кресло:
— Слушай, мама… Есть новости… Мне нужно тебе рассказать… Если бы ты знала!
На улице Коленкур говорят напрямик, пыхтят и отдуваются, сидят развалясь, дают себе волю. Все чувствуют себя дома: ведь и мать, и дочки одной породы.
— Если бы ты знала, какой мужчина! Понимаешь, я хожу по струнке, угождаю старухе, вечерами сижу при ней с шитьем… Мне нужно хотя бы два свободных вечера в неделю… Я смогу с ним встречаться…
Она бросилась в магазины, накупила новые туалеты, выбирая достаточно строгие, чтобы угодить свекрови.
И вот однажды знак пальчиком из окна сказал: «Да».
Потом уточнил: «В четыре… В четыре часа…»
Антуанетта напевала. Целый час просидела, закрывшись в ванной. За столом, наверно, вела себя необъяснимо весело, если только не догадалась напустить на себя унылый вид, чтобы старики ничего не заподозрили.
Она живет. Она будет жить. И душа ее, и плоть добились того, что им надо.
Она его увидит, останется с ним наедине, прижмется к нему, обнаженная.
Только так и стоит жить.
Забывая смотреть под ноги, она спотыкается о поребрик тротуара. На углу улицы Монтеня озирается по сторонам: она еще не знает маленького бара, адрес которого ей указали; чья-то рука приподнимает занавеску, дверь отворяется, какой-то мужчина идет вперед, она за ним, и вот уже оба нырнули в теплый холл гостиницы.
Дни с тех пор стали короче. В первые разы над улицей еще проглядывало солнце.
Теперь в домах горят лампы, и когда на прошлой неделе Антуанетта за несколько секунд до своего приятеля вышла из отеля «Монморанси» и на углу подозвала такси, чтобы проехать всего несколько сотен метров до дому, было уже совсем тепло.
Все кончено. Он больше не придет. Доминика уверена, что он больше не придет. В прошлый раз они оба на четверть часа задержались в маленьком баре.
Зачем? Можно не сомневаться: он объяснял, что не сможет сегодня с ней побыть, что ему нужно куда-то по делам, а она умоляла:
— Хотя бы несколько минут!..
Они сели в углу у окна. В баре так тесно, что приходится говорить вполголоса. Не желая их стеснять, хозяйка спускается по винтовой лестнице, которая начинается за стойкой и ведет в подвал, где оборудована кухня. Они шушукаются, держась за руки. Мужчина недоволен.
— Хотя бы несколько минут…
Она сознает, что теряет его, но отказывается верить.
Он встает.
— В пятницу?
— В пятницу никак. Я уезжаю.
— В среду?
Сегодня среда, и он не пришел. Вот сейчас в одном из баров на Елисейских полях бармен передаст ему пневматичку, и он, сидя с друзьями, процедит сквозь зубы:
— А, знаю…
Может быть, сунет записку в карман, не читая?
— Официант!
Она роется в сумочке вспотевшими руками в поисках мелочи, и ее взгляд вновь падает на Доминику, которая пристально на нее смотрит.
Какое до всего этого дело Доминике? Работницы картонажной мастерской и те над ней смеются! Но она даже не притворяется, что ее занимает что-то другое.
Она, как те братик с сестричкой, которых она называла «маленькие бедняки», ей самой было тогда лет шесть. Дело было в Оранже. Каждый день в одно и то же время она шла гулять с няней на бульвар, прихватив с собой игрушки. Они садились на скамейку, и неизменно в двух-трех метрах от них застывали двое маленьких бедняков, брат и сестра, оборванные, с исцарапанными лицами, с болячками в углах губ и у корней волос.
С полным бесстыдством они стояли и смотрели, как она играет одна. Они не двигались с места. Няня кричала:
— Идите играть в другое место!
Они пятились на шаг и снова застывали.
— Не подходите к ним, Ника… Еще подцепите насекомых…
Они слушали. Наверно, им было все равно, потому что они не отставали, и няня в конце концов, подкрепляя слова делом, вскакивала и принималась махать руками, словно прогоняя воробьев:
— Кыш!
Не все ли равно, что Антуанетта, проходя мимо нее, пожимает плечами. Как бы то ни было, Доминика мысленно обращается к ней. Если она не понимает, тем хуже. Взгляд Доминики говорит: «Видите, мне с самого начала все известно…
Сперва я не понимала и вела себя глупо и злобно, написала две записки, чтобы вас припугнуть, чтобы помешать вам воспользоваться плодами своего преступления… Я вас еще не знала… Не знала, что по-другому вы не можете… Жизнь вас заставила, вы чувствовали, что должны жить… Ради этого вы пошли на все… Вы бы и на большее отважились… Вы поехали в Трувиль с драконом из башни… Издали глазели на людей, которые развлекались, жили полной жизнью. Вы тоже хотели жить, потому у вас и хватает отваги ходить наверх обедать и ужинать, улыбаться г-же Руэ-старшей, сидеть рядом с ней за шитьем, слушать ее бесконечные воспоминания об этой жалкой личинке, о ее сыне…
Минуты в маленьком баре, часы в отеле «Монморанси» сполна вознаграждали вас за это. Вы продлевали их. Продлевали прикосновение чужой кожи к вашей коже, и вечерами, одна в своей постели, вы пытались различить запах мужчины сквозь ваш собственный запах.
Он не пришел… Он больше не придет…
Я знаю. Я понимаю.
Неделями ваши окна были затворены, и коричневые ставни уныло сливались с коричневой стеной; напротив меня не было никакой жизни, и рядом, за стеной-то же самое; я была одна, надевала шляпку, не глядя в зеркало, бродила по улице, как бедняки, которым достается только то, что выбрасывают прохожие.
Я здесь!
Он не пришел. Все кончено. Что мы будем делать?
Несколько раз Доминике чудилось, что Антуанетта подойдет к ней, заговорит. Они вместе выйдут из огромного гудящего кафе, бок о бок окунутся в сырое вечернее безмолвие.
«Сколько усилий, сколько энергии, сколько нечеловеческой воли, а в итоге… «. Неужели все начинать сначала, искать другого мужчину, устанавливать, разумеется, другие дни, не среды и не пятницы, подбирать другой, но похожий бар, другую гостиницу, в которую заскакивать друг за другом?
В глазах Доминики читается вопрос, который занимает и Антуанетту:
«Неужели все сначала?»
Разве об этом мечтала она в ту ночь, когда не могла уснуть и, облокотясь на окно, в шелковой ночной рубашке, подставив луне белые плечи, смотрела на небо? Разве об этом размышляла, когда, опершись рукой о дверной косяк, ждала смерти мужа, чтобы потом войти в спальню и вылить лекарство в горшок с Pboesh Kobeh?
Антуанетта страдает. Так страдает, что, войди сейчас в кафе тот человек, она бы, пожалуй, при всех бухнулась ему в ноги.
И все-таки Доминика ей завидует. Она тоже украдкой, походя, отщипывала себе по кусочку от всего этого, и хорошего, и плохого; при виде маленького бара у нее трепыхалось сердце, она покрывалась испариной, проходя мимо кремового фасада гостиницы «Монморанси». Что они обе теперь будут делать?
Доминика и мысли не допускает, что делать больше нечего. Жизнь не может остановиться.
Одна за другой они обе свернули в первую улицу направо, пересекли светящийся прямоугольник перед кинотеатром, словно пропасть перемахнули; витрины были залиты ярким светом; автобусы пробирались по узкой улице почти вплотную к тротуарам; силуэты прохожих скользили в обе стороны, задевая и перегоняя друг Друга. Антуанетта нетерпеливо оглянулась, но позади, под струями дождя, виднелась только какая-то жалкая фигурка под зонтом, невыразительная особа, не молодая и не старая, ни уродина, ни красавица, не очень-то крепкая, слишком бледная, с чересчур длинным и непоправимо кривым носом: это была Доминика, торопливо шагавшая мимо витрин — заурядная женщина, которая идет неизвестно куда, шевеля губами, совсем одинокая среди толпы.