Жорж Сименон - Исповедальня
— Не бойся, Андре. Я не собираюсь говорить тебе ничего неприятного.
— Послушай, ма…
— Нет, это ты выслушаешь меня до конца, и, умоляю, не прерывай. Так больше не может продолжаться. Мне очень плохо. Пора рассказать тебе все, что у меня на сердце.
В субботу я защищалась, наивно думая, что еще можно защищаться. А сейчас пришла рассказать тебе правду, правду о той ужасной женщине, которая является твоей матерью…
Он почувствовал, как рука Франсины ищет его руку, сжимает кончики пальцев.
— Бедный Андре! Он не хотел жалости.
— Почему бедный?
Она быстро пошла на попятный — отняла руку и пролепетала:
— Не знаю. Просто я попробовала поставить себя на твое место.
— Разве можно поставить себя на чье-либо место?
Он снова увидел мать, внешне почти спокойную, но словно снедаемую энергией, которую ее худенькое тело, казалось, не могло удержать в себе.
— Ты волновался вчера вечером?
— Ты исчезла, ничего не сказав. Когда я услышал, как отъезжает машина, я подумал, что вы с папой уехали вместе. А потом спускаюсь к ужину отец накрывает на стол.
— Он тебе ничего не сказал?
— Нет. Он выглядел усталым. Я снова ушел заниматься, но мне было не по себе, и в половине одиннадцатого, не знаю почему, я спустился. В гостиной отец звонил Наташе.
— Я не была у Наташи.
— Именно это она и сказала. Мы стали ждать, пытаясь читать. И только услышав, что подъехала машина, я поднялся к себе.
— Ты боялся увидеть меня в том состоянии, в каком ожидал? Ведь я действительно задела столб, въезжая в ворота.
Он ничего не ответил.
— Может, я и была пьяна. Во всяком случае, должна была быть пьяной: выпила я довольно много. К сожалению, голова оставалась трезвой, как сейчас. Знаешь, что я вчера делала?
— Нет.
— Заходила без разбора во все бары подряд, где раньше ноги моей не было и о существовании которых я даже не подозревала. Побыть одной, иметь возможность подумать — вот все, чего я хотела. Когда, поглядывая на меня, официант начинал бросать косые взгляды, а посетители шептаться, я уходила и шла в другое место.
Кстати, в одном из баров я увидела группу парней твоего возраста, с девушками, лицеистов без сомнения, и, возможно, среди них были твои одноклассники. Ты стыдился бы, узнай они меня?
— У меня нет никаких оснований стыдиться тебя.
— Ты действительно так считаешь, Андре? У тебя еще сохранились иллюзии на мой счет. Во всяком случае, себя я не люблю, и гордиться мне нечем.
Отец знал, что жена сейчас у сына и, наверное, нервничал. А может быть, стоял внизу под лестницей, прислушиваясь и в любой момент ожидая взрыва.
— То, что я рассказала тебе в субботу о Наташе, неправда. Не знаю, зачем я это сделала. Видимо, потому, что вы сваливаете все на Наташу, и мне инстинктивно захотелось защитить ее.
Он не спросил, означало ли вы отца и его самого, и что подразумевалось под все.
Он больше не бунтовал, сидел мрачный, смирившийся. Терпел, подавленный усталостью, бессонной ночью, а ведь ему было жизненно необходимо спать вдоволь.
— Наташа — я лучше поняла это вчера, когда заново разобралась в своих мыслях, — никогда по-настоящему не любила сына. И я задумалась: а верно ли утверждение, что все женщины обладают чувством материнства, или это просто миф?
Она никогда ни с кем не считается, да и не считалась.
Наташа — не славянка и не имеет никакого отношения к известной русской семье, о чем она распускает слухи. Родилась она под Парижем, в Исси-ле-Мулино, где ее отец служил почтальоном, а брат до сих пор держит сапожную мастерскую.
Можешь себе представить, через что она прошла и что ее ожидало в жизни.
Она всегда думала и до конца дней своих будет думать только о себе.
Вряд ли она станет другой. Ее сын — случайный ребенок; с рождения она передоверила его нянькам, потом гувернанткам.
Мужья, любовники тоже не много значили для нее, разве что с точки зрения карьеры, и если теперь, главным образом в подпитии, она говорит о Джеймсе с показной нежностью, то лишь потому, что он еще может пригодиться — хотя бы для легенды, которую она создает о себе.
В действительности она холодна, расчетлива. Порой я ее ненавижу.
— Зачем же ты так часто встречаешься с ней? — робко спросил Андре, когда она, уставясь в одну точку, замолчала. — А куда, по-твоему, я могла приткнуться? Ты хоть раз задумался об этом? Жены местных врачей, с которыми дружит твой отец, не любят меня, и я плачу им той же монетой.
Мещанки, они живут по убогим принципам, которые сами же первые и нарушают при условии, что никто ничего не узнает.
Если я и говорила тебе о Наташе…
Она опять замолчала, словно хотела уточнить свою мысль, найти нужные слова.
— Я не равнодушна, не расчетлива. И тем не менее во мне есть что-то от Наташи. Сложись все иначе, моя жизнь, вероятно, стала бы похожей на Наташину. Мне тоже пылко хочется жить. Нет, не совсем так, скорее, жажда…
— Ты жалеешь?
— Теперь не знаю. Я люблю вас обоих, Андре, и, верь: здесь я не способна солгать. Твой отец мне не верит. Иногда ему кажется, что я его ненавижу, и порой я действительно ненавижу его.
Я не сержусь за то, что он сделал меня женой дантиста. Я не сержусь на него и за те годы, как говорят, лучшие годы, которые прожила с ним чуть ли не в нищете.
Я измучилась, постарела раньше времени. Почему ты так смотришь на меня?
— Как?
— Словно боишься того, что сейчас узнаешь.
— Я не боюсь. Я просто устал.
— А я забралась к тебе на чердак со своими откровениями, да? Но пойми, ты должен, ты обязан все знать.
Ладно, пусть твой отец заблуждается на мой счет. Я уже давно к этому привыкла и потеряла надежду изменить его мнение. Но ты мой сын. Я носила тебя в своей утробе, кормила грудью сколько могла, хотя была совершенно измотана. О чем я говорила, когда ты перебил меня?
— Я тебя не перебивал.
— Так вот, труднее всего простить ему то, что он ничего не дал мне взамен. Он убедил меня в своей любви. Может быть, он и сам тогда верил в это?
Главное для него заключалось в том, чтобы кто-то принадлежал ему, только ему. И я хотела того же, но при условии, что буду чувствовать: эта любовь-смысл жизни, истинная страсть, способная помочь вынести повседневность, а не слово, которое произносят время от времени, как напевают обрывок романса.
А вот этого, милый Андре, у нас с твоим отцом и не получилось с самого начала, с первого года нашей совместной жизни.
Я говорила тебе о нашем приятеле Канивале. Мы с ним так дружили, что отец выбрал его в свидетели на свадьбе, я же ограничилась просто сокурсницей.
Не прошло и месяца, как однажды вечером, прогуливаясь по острову Сен-Луи, что случалось, когда нам хотелось побыть без его родителей, отец, смущаясь, сказал:
— Жозе, я хочу попросить тебя об одном одолжении, назовем его даже жертвой.
Он был спокоен, как сейчас, впрочем, никогда не понять, взволнован он или нет. Лишь много позже я узнала, что, волнуясь, он бледнеет и весь напружинивается.
Я пошутила:
— Заранее согласна, дорогой.
— Не спеши с ответом. Все не так просто, как тебе кажется. Речь идет о Жане.
Мы звали Каниваля по имени и все трое были на «ты».
— У него неприятности?
— Нет, и, полагаю, их у него никогда не будет. Он не из тех, у кого бывают неприятности.
Меня удивила серьезность его тона, враждебность в голосе.
— Ты прекрасно знаешь, что он влюблен в тебя и влюбился намного раньше, чем я.
— Но между нами никогда ничего не было.
— Ты уже клялась в этом, и я склонен тебе верить. Однако мне все равно неприятно видеть вас вместе чуть ли не каждый вечер. Может быть, это смешно и ты подумаешь, что я ревную, но я прошу тебя, Жозе, перестань встречаться с ним, порви все отношения.
Несмотря на то, что сейчас их жизнь делала крутой поворот и каждое слово имело значение, давило так тяжело, что Андре повторил бы любое и через двадцать лет, он вдруг осознал: а ведь тогда родители были всего лишь на пять-шесть лет старше его.
Он готовился к экзаменам, играл с электрическими машинками, а избыток энергии тратил на гантели. Он пил молоко, как ребенок, завороженно наблюдая за двумя шариками шоколадного мороженого, тающего в кружении миксера.
А через пять-шесть лет или раньше…
Мать продолжала:
— Я спросила: «Что я должна ему сказать? «
— Ничего. Я сам поговорю с ним.
— И что скажешь?
— Правду. Он поймет. Ведь ты моя жена.
В тот день я поняла, до какой степени в нем развито чувство собственности. Я была не просто его женой, а вещью, принадлежавшей только ему.
Он привык, что его мать допоздна ждала мужа, потом раздевала, укладывала в постель, если он сам был уже не в силах, и ни словом не упрекала его.
За всю свою жизнь она ни разу не вышла из дома одна, разве что в лавку по соседству, и едва знала Париж.
— Ты позволишь мне присутствовать при встрече? — спросила я.
— Она станет от этого лишь более тягостной.