Жорж Сименон - Три комнаты на Манхаттане
— Ты сейчас переоденешься. Я тебе сама выберу костюм.
А он хотел бы столько сказать ей в связи с ее признанием! Почему она ему это не позволяет? Она же деловито, по-хозяйски хлопотала, как у себя дома, и даже казалась способной напевать. Это была их песня, но исполняла она ее на сей раз так, как никогда прежде: очень серьезно, прочувствованно и при этом совсем легко и непринужденно. Казалось, это не банальный шлягер, своего рода квинтэссенция всего того, что они только что пережили.
Она рылась в шкафу, где висели его костюмы, и рассуждала вслух:
— Нет, мой господин. Серый сегодня не подойдет. И бежевый тоже. К тому же бежевый цвет вам не к лицу, что бы вы ни думали на этот счет. Вы не брюнет и не достаточно светлый блондин, чтобы вам был к лицу бежевый цвет.
И вдруг она добавила со смехом:
— А какого цвета твои волосы? Представь себе, я никогда их не разглядывала. Вот глаза твои я хорошо знаю. Они меняют цвет в зависимости от твоих мыслей. Прошлый раз, когда ты подходил ко мне с видом покорившейся жертвы или, скорее, не совсем покорившейся, они были грубого темно-серого цвета, каким окрашивается бушующее море, когда оно укачивает пассажиров. Я даже засомневалась, способен ли ты будешь осилить то совсем уже небольшое расстояние, которое тебе осталось преодолеть, или же я буду вынуждена идти тебе навстречу.
Ну вот, Франсуа! Слушай меня, мой господин! Смотри! Темно-синий. Я убеждена, что в темно-синем костюме ты будешь великолепен.
Он испытывал желание остаться, никуда не уходить, и в то же время у него не хватило мужества противиться ей.
Почему-то он подумал в очередной раз: «Она ведь даже не красива».
И он сердился на себя за то, что не сказал ей, что он тоже ее любит.
А может быть, он просто не был в этом уверен? Он в ней явно нуждался.
Он испытывал отчаянный страх потерять ее и снова погрузиться в одиночество. Ну а то, в чем она ему только что призналась…
Он за это был ей очень признателен и вместе с тем сердился на нее. Он думал: «Мог быть и не я, а кто-то другой».
Тогда снисходительно и благосклонно он отдался ее заботам, позволил, чтобы она его одевала, как ребенка.
Он знал, что она не хотела больше, чтобы они произносили в это утро серьезные слова, полные глубокого смысла. Он понимал, что теперь она вошла в роль, которую трудно было бы выдержать без любви.
— Готова держать пари, господин Франсуа, что обычно с этим костюмом вы носите галстук-бабочку. И чтобы это было совсем по-французски, я вам сейчас подберу синий в мелкий белый горошек.
Как было не улыбнуться, коль скоро она оказалась права? Он чуть досадовал на себя, что позволял так с собой обращаться. Он боялся выглядеть смешным.
— Белый платочек в нагрудном кармане, ведь так? Чуть помятый, чтобы не походить на манекен с витрины. Скажите, пожалуйста, где у вас платки?
Все это было глупой игрой. И они оба смеялись, разыгрывали комедии, а в глазах у них стояли слезы, и они пытались это скрыть друг от друга, чтобы не расчувствоваться.
— Я совершенно уверена, что тебе нужно повидать разных людей. Да, да!
И не пытайся лгать. Я хочу, чтобы ты пошел и встретился с ними.
— Радио… — начал он.
— Ну, вот видишь, ты сейчас пойдешь на радио. Возвращайся когда захочешь, я буду тебя ждать.
Она чувствовала, что он боится, и, ясно понимая его состояние, не удовлетворилась словесным обещанием и, схватив его за руку выше локтя, сильно сжала ее.
— Ну, пора, Франсуа, hinaus![1]
Она употребила слово из языка, на котором начинала говорить.
— Итак, идите, мой господин. По возвращении не ждите особо роскошного обеда.
Оба одновременно подумали о ресторане Фуке, но постарались скрыть свою мысль.
— Надень пальто. Вот это… Черную шляпу. Да, да…
Она стала подталкивать его к выходу. У нее еще не было времени заняться своим туалетом.
Ей не терпелось скорее остаться одной, он это понимал, но не знал, стоило ли из-за этого сердиться или, напротив, быть ей признательным.
— Я тебе даю два часа, скажем, три, — бросила она ему вслед, когда он закрывал за собой дверь.
Но была вынуждена вновь ее открыть. Он увидел, что она немного побледнела и была явно смущена.
— Франсуа!
Он поднялся на несколько ступенек.
— Извини меня, что я тебя прошу об этом. Можешь ли ты оставить несколько долларов, чтобы купить что-нибудь к обеду?
Он об этом не подумал. Его лицо покраснело. Ему все это было так непривычно, и тем более здесь, в коридоре, около лестничных перил, как раз напротив двери, на ко горой зеленой краской были намалеваны буквы Ж.
К. С.
Ему казалось, что он никогда в жизни не был таким неловким, пока искал свой бумажник, потом деньги, и не хотел, чтобы она подумала, что он их пересчитывает, — ему ведь было все равно. И покраснел еще сильнее, когда протянул ей несколько долларовых бумажек, не вглядываясь в их достоинство.
— Прошу прощения.
Он все понимал, все чувствовал. И от этого у него перехватывало горло. Ему так хотелось бы вернуться назад в комнату вместе с ней и не сдерживать больше своих эмоций. Но он не осмеливался это сделать, и прежде всего из-за этого вопроса о деньгах.
— Ты не будешь возражать, если я куплю пару чулок?
Ему теперь стало ясно, что она делает это нарочно, так как хочет вернуть ему веру в себя, вернуть ему роль мужчины.
— Извини меня, я об этом не подумал.
— Знаешь, мне, может быть, все-таки рано или поздно удастся заполучить мои чемоданы…
Она продолжала улыбаться. Было совершенно необходимо, чтобы все это делалось с улыбкой, с той особой улыбкой, которая стала откровением их сегодняшнего утра.
— Я не буду расточительной.
Он посмотрел на нее. Она так и оставалась без косметики, не беспокоясь о том, как выглядит в этом мужском халате и шлепанцах, которые она должна все время волочить по полу, чтобы они не свалились.
Он стал на две ступеньки ниже нее.
Он поднялся на эти ступеньки.
И здесь, в коридоре, перед безликими дверьми, на ничейной территории, они впервые в этот день всерьез поцеловались. Это был, может быть, вообще их первый настоящий любовный поцелуй; они оба сознавали, что в него вместилось столько всего, и целовались медленно, долго, нежно, казалось, не хотели, чтобы он когда-нибудь кончился. Только звук отпираемой где-то двери разъединил их губы.
Тогда она сказала просто:
— Иди.
И он стал спускаться, чувствуя себя совсем другим человеком.
Глава 5
Через Ложье, французского драматурга, который жил в Нью-Йорке уже больше двух лет, ему удалось получить несколько передач на радио. Он также исполнял роль француза в одной комедии на Бродвее, но пьеса, которую поначалу опробовали в Бостоне, продержалась всего три недели.
В это утро он не испытывал никакой горечи. Дойдя до Вашингтон-сквер, сел на автобус, идущий от начала до конца 5-й авеню. Чтобы насладиться зрелищем улицы, взобрался на второй этаж автобуса, оставаясь все время в веселом расположении духа.
Улица была светлой, казалось, камни зданий серо-золотистого цвета совсем прозрачные, а наверху, на чистом синем небе, проплывали маленькие пушистые облачка, наподобие тех, что изображают вокруг святых на картинах с религиозным сюжетом.
Здание радио находилось на 66-й улице, и когда он вышел из автобуса, все еще чувствовал себя счастливым, разве только испытывал легкое беспокойство, смутную тревогу, вроде бы что-то предчувствовал. Но что он мог предчувствовать?
Ему пришла в голову мысль, что, когда он вернется домой, там не будет Кэй. Он пожал плечами и увидел себя пожимающим плечами, поскольку, придя на несколько минут раньше, остановился перед витриной торговца картинами.
Почему же он мрачнел по мере того, как удалялся от Гринич-Виледжа? Он вошел в здание, поднялся на двенадцатый этаж, побрел по хорошо известному коридору. И наконец добрался до просторного, очень светлого зала, где работали несколько десятков сотрудников — мужчин и женщин, а в отдельном отсеке находился заведующий отделом радиопьес, рыжеволосый, со следами оспы на лице.
Его фамилия была Гурвич. Комб вдруг вспомнил, что он выходец из Венгрии, а теперь все, что хотя бы отдаленно касалось Кэй, очень интересовало его.
— Я ждал вчера вашего звонка. Но это не имеет значения. Садитесь.
Ваша передача в среду. Кстати, я жду вашего друга Ложье, он должен прийти с минуты на минуту. Он, вероятно, уже где-то здесь. Вполне возможно, что мы в ближайшее время будем передавать его последнюю пьесу.
Кэй выбрала и помогла надеть ему костюм, завязать галстук. И это было совсем недавно, почти полчаса тому назад; ему казалось, что он прожил с ней одно из таких незабываемых мгновений, которые связывают навсегда два существа, и вот теперь это кажется уже совсем далеким, почти нереальным.
Пока его собеседник говорил по телефону, он обвел взглядом просторное белое помещение. Взгляд остановился только на черном круге настольных часов. Он пытался восстановить в памяти лицо Кэй, но не смог и сердился за это на нее. Ему более или менее удавалось представить ее на улице, увидеть вновь такой, какой она появилась перед ним в первый раз — в черной шляпке, надвинутой на лоб, с губной помадой на сигарете и с мехом на плечах, чуть откинутым назад. Он был раздражен или, скорее, обеспокоен оттого, что никакой другой ее образ не возникал в его сознании.