Мое преступление - Гилберт Кийт Честертон
Поэтому, думается, две эти романтические фигуры ощутили связь друг с другом не по случайности и не по причуде истории: в этот момент сама история ощутила возможность великого поворота. Мария и Хуан действительно могли бы направить его в верную сторону – или, по крайней мере, помешать зайти слишком далеко по неверному пути.
Существует мнение, что дон Хуан, подобно Баярду и некоторым другим людям того переходного времени, был классическим образцом средневекового рыцаря, чей кругозор был лишь несколько расширен достижениями и амбициями, характерными для эпохи Возрождения. Вероятно, это так. Но если мы посмотрим на некоторых из его современников, например на Сесила, то увидим совершенно новый тип личности, в котором нет места для таких сочетаний или вообще опоры на прежнюю традицию. Такой человек, как Сесил, не был носителем рыцарственности, не хотел им быть и (что самое главное) не претендовал на то, что хочет им быть. Конечно, формально или даже фиктивно он продолжал считаться рыцарем, поскольку притворству есть место всегда; даже в пору Средневековья очень средние и даже откровенно скверные люди, негодяи и предатели умели играть в эти игры, используя зрелищность турниров и красоту геральдики. Однако такой средний человек, каким был Сесил, не испытывал тяги к этой красоте и даже не считал нужным притворяться. Он отлично понимал, что все его знания и труды когда-нибудь исчезнут из этого мира вместе с ним. Но на самом деле они не исчезли: сонм его последователей и даже врагов продолжал использовать эти принципы, тем самым переломив естественный закон, верность которому была столь свойственна европейцам.
Вот в чем основная странность тех событий: что путь Сесила возобладал – хотя были силы, способные этому воспротивиться. Романс Севера действительно мог прозвучать в унисон с романсом Юга, роза могла соединить свой голос с голосом лавра; а женщину, которая пела сонеты, сочиненные Ронсаром[119] специально для нее, и мужчину, который сражался бок о бок с Сервантесом, действительно могло свести вместе течение их жизни – что изменило бы течение времени. Казалось, что могучий ветер наполнил паруса, помогая величественному кораблю держать курс на север, – а где-то там, далеко на севере, прекрасная дама подошла к узорчатой решетке, перекрывающей окно замка, за которым виднелось море.
Этого никогда не случилось. Это было слишком вероятно. Я почти готов сказать, что это было слишком неизбежно. Во всяком случае, не было ничего естественного, не говоря уже о неизбежности, в том, что произошло на самом деле. Время от времени Шекспир, охваченный ужасом, граничащим с истерикой, фиксирует внимание зрителей на шуте или безумце, который один только может приподнять черный занавес трагедии, открывая несообразность и непоследовательность событий, действительно произошедших в нашей реальности. Занавес поднимается – и за ним клубится еще более непроглядная мгла. Конечно, кто-то появляется оттуда, но это не облаченный в золоченые латы Лев Лепанто и не Сердце Холируда, королева поэтов, которой посвящали песни Ронсар и Частелард. Нет, из тьмы выступает совершенно иная фигура, несомненно, более подходящая не для трагедии, а для черной комедии: король Яков, гротескный монарх – неуклюжий, мнительный, телосложением напоминающий кресло. Педантичный. Извращенный. Он был тщательно воспитан старейшинами «истинного вероучения», и он воздал им должное, с выражением подлинного святоши объяснив миру, что не мог заставить себя спасти жизнь своей матери из-за папистских суеверий, к которым она оставалась привязана. Он был хорошим пуританином и ярко выраженным сторонником запретительных мер, он был нетерпим к курению, зато весьма терпим к пыткам, убийствам и иным куда более противоестественным вещам. Ибо, хотя этот король трясся от ужаса при самой мысли о блеске клинка, он не испытывал нравственных затруднений, отправляя Гая Фокса на дыбу. А когда ему пришлось иметь дело с убийством, совершенным при помощи яда, охотно прибегнул к помилованию, едва услышав угрозы Карра[120]. Что это были за эти угрозы и что за помилование, я охотно готов рассказать, но нет необходимости спрашивать; так или иначе смрад этого двора, которым чудовищное убийство Овербери продолжает веять даже через века, таков, что мы вправе помечтать о свежести иных ветров. Я не буду говорить об идеальной любви Марии к дону Хуану Австрийскому – в конце концов, это только мое предположение; но давайте поговорим о кровавой любви Марии и Босуэлла, поверив самой худшей из версий, поддерживаемой их злейшими врагами. По сравнению с тем, что творилось при дворе Якова, любовь Босуэлла была невинней, чем подрезка роз в саду, а убийство Дарнли – не предосудительней, чем прополка сорняков.
Итак, бросив исполненный безумия взгляд на возможность невозможного, мы погружаемся в события третьестепенной (если быть к ним снисходительными) значимости. Карл I был лучше своего отца: человек жесткий и гордый, но хороший, насколько может быть хорош человек, не наделенный добросердечностью. Карл II был добросердечен, не будучи хорошим человеком, но хуже всего было то, что вся его жизнь сделалась историей долгой капитуляции. Яков II в полной мере обладал всеми добродетелями