Полина Дашкова - Пакт
Дальнейшие события вывели Франса из депрессивной спячки и ввергли в панику. Он примчался к Габи в третьем часу ночи, рыдал, бился в истерике, не мог ничего внятно объяснить. Габи влила ему в рот большую стопку коньяку, уложила на диване в гостиной.
Утром, опухший, бледный, с красными мутными глазами, он пил кофе на кухне и говорил монотонным, тусклым голосом:
– Гейдрих сказал, что обязан передать дело в суд. Мама назвала Эмми Геринг не только безродной потаскухой, но и воровкой. Оскорбление первой дамы рейха. Минимум три года с конфискацией имущества.
– Франс, дорогой, они никогда не решатся посадить в тюрьму баронессу фон Блефф, матушка столько жертвовала в партийную кассу, они не посмеют.
Габи налила ему еще кофе и подумала, что очень даже посмеют, тем более матушка сама дала отличный повод.
– В последнее время мама забывает жертвовать… – Франс глотнул кофе, поперхнулся.
Габи похлопала его по спине, поднесла к его губам стакан воды. Он откашлялся, выпил воду и повторил:
– Забывает жертвовать. Но если бы только это! Эмми Геринг давно положила глаз на наше имение под Мюнхеном, ее поверенный предложил смехотворную цену, мама, конечно, не согласилась, она вообще не собиралась продавать имение.
– Ну так пусть мама поскорее пожертвует партии большую сумму и согласится продать имение за ту цену, которую предложил поверенный Эммы Геринг.
Франс высморкался, вытер слезы кулаком и глухо произнес:
– Мама не хочет, уперлась, как ослица, для нее это вопрос чести, мои уговоры не действуют, ты же знаешь маму! Вопит про заговор, отправила очередное послание Гиммлеру, требует аудиенции фюрера.
– Но ведь должен быть какой-нибудь выход.
– Выход! – Франс нервно захихикал. – Конечно, Гейдрих предложил выход. В последнее время госпожа баронесса ведет себя странно, в ее возрасте слабоумие обычная вещь. Медицинская комиссия легко признает ее недееспособной. Я стану полноправным владельцем всего имущества, в качестве компенсации подарю госпоже Геринг наше имение под Мюнхеном.
Нервный смех Франса превратился в рыдания.
– Может, вам с матушкой пожить у Софи-Луизы в Швейцарии? – неуверенно предложила Габи.
– Издеваешься? – Франс зарычал и оскалился, как собачонка. – Какая Швейцария? Кто нас выпустит?
– Выпустят, если ты заплатишь часть пожертвований из своих денег…
– Моих денег нет, абсолютно всем распоряжается мама, без ее ведома я не могу потратить больше сотни марок, – он поднялся, на негнущихся ногах пошел в прихожую. – Все, Габи, мне пора. Гейдрих дал три дня на размышление. Сегодня срок истекает.
Франс надел плащ, шляпу, механически чмокнул Габи в щеку, открыл дверь.
Она вышла с ним на лестничную площадку, тихо спросила:
– Что же ты решил?
Франс опять оскалился, зарычал, потом придал лицу спокойное, слегка озабоченное выражение и ровным голосом произнес:
– Мама в последнее время ведет себя странно, думаю, пора показать ее хорошему психиатру.
Глава двадцать пятая
«Аистенка» репетировали на большой сцене, в костюмах. В зале собиралось все больше зрителей, с каждым разом их ранг повышался. В партере, в правительственной ложе, за кулисами, в служебных коридорах, с утра до вечера крутились разные чины из НКВД. Заявился дедушка Калинин, сидел в первом ряду. Маша видела, как в полумраке блестят стекла пенсне и белеет аккуратный треугольник бородки.
Однажды в костюмерную вломилась целая толпа чинов НКВД во главе с омерзительным существом. На хилом туловище маленькая голова со вздыбленными черными волосами, узкий скошенный лоб, прямая полоса невероятно густых сросшихся бровей, под ними крошечные круглые глазки, прикрытые пухлыми веками, нос-пуговка, длинная прорезь безгубого рта. Лицо дегенерата, иллюстрация из учебника психиатрии. На тощих покатых плечах алели погоны с четырьмя золотыми звездами.
Некоторые девочки были почти раздеты, но никто не посмел пикнуть, ойкнуть. Маша почувствовала, как задрожали пальцы костюмерши, которая застегивала на ее спине крючки твердого лифа.
– Ноги! – прохрипел урод и сильно закашлялся.
Все застыли. Урод кашлял, не прикрывая рта платком или ладонью. Изо рта летела слюна.
– Товарищи артисты, комиссар первого ранга товарищ Агранов интересуется, все ли в порядке с вашими ногами, – объяснил молодой статный красавец-майор из свиты.
Проблема пуантов приобрела почти государственные масштабы. Илья пожаловался своему начальнику Поскребышеву: ноги у жены постоянно стерты в кровь, и не у нее одной. Оказалось, что балетные примы Лепешинская, Семенова, Головкина уже давно хлопотали за дядю Севу, но именно в тот день, когда был, наконец, подписан приказ об освобождении, старенький пуантный Страдивари умер в тюрьме, не успев никому передать тайну своего уникального клея.
Следователей, которые вели его дело, посадили. Весь штат обувной мастерской объявили вражеской террористической организацией, члены ее по заданию иностранных разведок будто бы намеревались вывести из строя весь советский балет. На очередном собрании был зачитан список преступлений. Вредители «сыпали битое стекло, мелкие гвозди в приборы, что приводило к порче ценного оборудования». Под «приборами» разумелись пуанты, под «ценным оборудованием» – ноги танцовщиц, под «битым стеклом и мелкими гвоздями» – недостаток навыков, опыта и таланта.
В мастерские Большого откомандировали несколько пуантных мастеров из Ленинградского Кировского. Пока новый штат обучался хитрому ремеслу, танцовщицы сами доводили свои пуанты до ума: разминали стельки, пропитывали водкой «пятачки», чтобы придать им нужную мягкость или твердость, проштопывали пятки, пришивали ленты, отпаривали утюгом жесткие швы. Пасизо уверяла, что эти навыки в любом случае необходимы, покойный дядя Сева всех избаловал, его пуанты в подгонке не нуждались, но дядя Сева был гений, второго такого не найти. Никто не жаловался. Ноги потихоньку заживали.
Заместитель Ежова комиссар первого ранга Агранов пожелал лично убедиться в исправности «ценного оборудования».
«Неужели будет ноги смотреть?» – подумала Маша.
Она стояла ближе других и слегка отодвинулась от фонтана слюны из комиссарской пасти. Все замерли. Казалось, даже свита не знает, что намерен делать товарищ Агранов после того, как пройдет затянувшийся приступ кашля.
Приступ, наконец, прошел, комиссар достал платок, высморкался, молча развернулся и покинул костюмерную вместе со своей свитой.
– Агранов скоро слетит, – сказал Илья, когда Маша поделилась с ним впечатлениями о странном визите в костюмерную.
– Так, может, они все… скоро? – с надеждой спросила Маша. – Между прочим, тоже вредительство. Накашлял на нас, мог запросто заразить чем-нибудь.
Илья ничего не ответил, только вздохнул и покачал головой. Он был напряжен, измотан, впрочем, как все вокруг.
Артистов по-прежнему не трогали, но у многих брали родственников, друзей, знакомых. Маша знала, что обычно берут глубокой ночью или на рассвете, сонных, слабых, теплых. Дети из училища, занятые в «Аистенке», приходили зеленые, заплаканные, шептали: «Папу взяли… маму сослали…» Балетных детей не отправляли в ссылку вместе с матерями, не забирали в приемники, им разрешалось жить с уцелевшими родственниками или в интернате при училище.
В доме на Грановского постоянно менялись соседи. Двери арестованных опечатывали, потом вселялись новые жильцы. Однажды в четвертом часу утра Илья и Маша проснулись от грохота. Обоим показалось, что колотят в их дверь. Несколько мгновений они молча в темноте смотрели в глаза друг другу. Илья опомнился первым, обнял ее, прошептал:
– Нет… Это наверху…
Позже оказалось, что верхний сосед, генерал Красной армии Потапенко, в ожидании ареста забаррикадировал входную дверь комодом. Когда за ним пришли, он успел застрелить жену и застрелился сам. Остался мальчик одиннадцати лет, ровесник Васи. Его отправили в детприемник.
Маше снились кошмары, иногда совсем не могла уснуть или просыпалась в слезах. Ровное дыхание Ильи, тепло его плеча не успокаивало, наоборот, становилось еще страшнее. Вот он здесь, живой, любимый, но каждую минуту могут позвонить в дверь. Или накатывала волна ледяного ужаса: вот она лежит, ничего не знает, а «ворон» уже подъехал к дому на Мещанской, сапоги тихо стучат по лестнице, вурдалаки вместе с дворником поднимаются на четвертый этаж.
Лежа с открытыми глазами, она смотрела на акварельный портрет, в темноте черты были неразличимы, только слегка бликовало стекло, но Маша все равно отчетливо видела лицо и мысленно обращалась к женщине, так похожей на нее, к маме Ильи.
«Пожалуйста, помоги, очень страшно, я ни с кем не могу поделиться своим страхом. Все, кого я люблю, боятся точно так же, если начну жаловаться, им станет еще хуже, это невыносимо, когда нечем утешить. Все слова – ложь. Утешения звучат фальшиво. Мы врем друг другу, даже если просто улыбаемся, улыбка – ложь, потому что каждому хочется выть. Когда это кончится? Настасья Федоровна говорит, ты стала ангелом у Господа под крылышком. Ну попроси же Его, так ведь невозможно…»