Сергей Гомонов - Горькая полынь. История одной картины
— Просто она всегда любила тебя, болвана этакого. Всегда. Плевать она хотела на дурную кровь и на дурные твои выходки. И в глубине души тоже предчувствовала, что ты закончишь вот так.
Он не стал спорить, только вздохнул и подавил непроизвольный стон боли:
— Не о том мы сейчас говорим с тобой.
— Вот за эту гордыню по отношению к ней мне всегда и хотелось оторвать тебе голову.
— Не беспокойся, ты сделала это. Еще в тот день, когда мы с Бианчи приехали в Рим из Урбино, а ты позвала меня в старый амбар и стала рисовать… Ты показалась мне тогда такой неказистой, и я взял и влюбился в тебя… еще задолго до появления в доме Амбретты… После каждой твоей зарисовки потом не знал, куда себя девать, аж все нутро там камнем сводило, и так на весь день, хоть волком вой. Попробуй-ка поработай, когда все мысли известно где. Да всё одно: ты опять звала — я опять шел…
И Эртемиза вспомнила давнее-давнее откровение проболтавшейся служанки. Было то, кажется, после их с Сандро поцелуев на берегу Тибра в день возвращения из Ассизи. «Он, видать, забылся, когда это самое, и назвал меня вашим именем, вообразите: даже не заметил! Бешеный такой был, как с цепи сорвался. Сна ни в одном глазу — замучил совсем, — простодушно пожаловалась она, не скрывая довольной улыбки, и, спохватившись, со смехом хлопнула себя пальцами по губам: — Ох, Пречистая, что ж я такое девице-то рассказываю! Простите, мона Миза!» Ей было невдомек, каких откровений уже наслушалась эта девица из уст подруги по монастырю, если с тех пор отнюдь не целомудренно втайне распаляла свою фантазию после бурной встречи у реки, напоминавшей о себе болезненным, призывным нытьем в животе — и, похоже, распаляла не только она. А когда случилось то, что случилось между ней и проклятым Аугусто Тацци, как же она жалела, что «тот самый первый раз» был у нее не с тем, с кем всегда мечталось. Но знала она: тогда Алиссандро убил бы Тацци на месте, причем сразу же — ей ведь было невдомек, что чудесным образом воскресший слуга и без того запятнает впоследствии свою душу еще более чудовищными прегрешениями перед Богом и людьми. В прошлый раз он угасал безвинным, и, наверное, для него было бы лучше не возвращаться к жизни.
Миза ужаснулась своим мыслям: не ее это дело — судить о путях провидения. Каждый отвечает сам…
Внезапно взгляд Сандро остановился, переместившись за плечо Эртемизы, в угол темницы, посерьезнел, а потом снова подернулся той насмешкой обреченного, которому не страшно уже ничего. И он еле слышно прошептал: «Не спеши, любовь моя, не торопись, еще немного — и я весь твой уже навечно»…
Он нескоро, уже по возвращении Мизы из Венеции, узнал о той ошибке полицейских дознавателей, чья сообразительность была настолько всеобъемлюща, что обвинила Гоффредо ди Бернарди в злодеяниях Шепчущего палача.
— Твой музыкант — дельный парень. Пусть он не держит на меня зла, мона Миза, скажи ему, что я просил об этом до того как сдохнуть. Вот перед кем мне до чертиков стыдно. Мне и в голову не могло прийти, что кто-то додумается приписать мои художества такому мужику, как кантор. Узнай я раньше, что ищейки загребли его в каталажку, так был бы пошустрее с выбором очередного олоферна. Тогда им ничего не осталось бы, как отпустить его на все четыре стороны.
— Что ты несешь… — Эртемиза прикрыла лицо ладонью.
— Ты ему скажи, — настаивал он, сжимая ее руку своей, все более холодеющей.
— Хорошо, скажу, Сандро, скажу.
На губах Алиссандро снова выступила кровь, но теперь она стала полупрозрачной и пузырилась. Терпя нарастающую боль, он свел брови у переносицы и прикрыл глаза. Эртемиза не знала, чем ему помочь, и прижала платок к уголкам его рта, стирая кровавую пену с губ.
Когда стало понятно, что Хавьер Вальдес решил рыть под них с Аброй, Биажио стал его тенью. Он никогда не убивал просто так и не собирался трогать испанца, но хотел держать его в поле зрения, под своим контролем, не допуская к встрече с Эртемизой. Однако служебные дела и без того задержали идальго на родине на неопределенный срок, и Алиссандро вернулся в Италию, как обещал, в начале ноября. Ему совсем не нравилось то, как выглядела и чувствовала себя Амбретта, но она по своей привычке хорохориться убеждала его, что это в порядке вещей для всех женщин на сносях. «А то я не видел женщин на сносях», — не поверив ни одному ее слову, ответил Сандро. Он бы и хотел ей помочь, но не знал, как — наверное, это была ее судьба, которую она выбрала с безропотностью куропатки, бросающейся под ноги хищнику, чтобы отвести ему глаза от родного гнезда.
А потом… Потом Биажио проведал о приезде в город Аугусто Тацци, и это стало первым шагом к бесславному финалу…
— Почему же ты не пришел ко мне сразу, когда выздоровел, перебрался во Флоренцию и узнал, что я тоже тут?
Первый, еще слабый, приступ агонии встряхнул его тело.
— Не хотел я бросать на тебя тень. Поверь, я… я уже не был тем парнем, которого ты знала. Поздно было пытаться… вернуть все обратно… Просто… — он захлебнулся воздухом и кровавой пеной, закашлялся, сплюнул в сторону. — Ч-черт, извини… Просто я надеялся, что ты станешь счастлива, большего мне было и не надо.
Новая волна судороги уже сильнее свела все его существо, даже парализованные ноги. Сандро заколотился, неосознанно выдернул руку из ее ладони, хватаясь за край тюфяка и опять чудом избегая тисков смерти. Эртемиза расплакалась, скинула с себя шерстяную накидку, оставшись в том наряде, в каком ее застали дома полицейские, и, содрогаясь от холода в темнице, укутала его.
— Я была бы счастлива, зная, что ты жив.
— Тогда… — брызнув кровью, Алиссандро насмешливо фыркнул. — Тогда мне жаль… тебя… разочаро… разочаровывать…
Движения рук умирающего стали беспорядочными, как у сломанной ярмарочной куклы, и перерывы между припадками все укорачивались, иногда не позволяя договорить начатую фразу. Кровавая пена хлестала изо рта без остановки, и Эртемиза не успевала стирать ее, приподнимая ему голову, чтобы не захлебнулся.
— Уходи, Миза! — прошипел он сквозь сжатые зубы до хруста сведенных челюстей. — Нельзя тебе это видеть.
— Нет, не уйду!
— Прощай, я тебя люблю. И ее… дуреху эту… так ей и передай…
— А я — тебя! — с вызовом откликнулась Эртемиза. — И ей передам, обещаю.
Сандро уже не смотрел и не видел, не слушал и не слышал. Агония корчила и швыряла его на узком тюремном одре так, что он успел лишь прохрипеть: «Уйди! Уйди, не смотри!»
Рыдая, она вскочила на ноги, обхватила его руками и всем телом навалилась, прижала к тюфяку, чтобы он не расшибся:
— Помогите! — крикнула она безучастно стоявшим у двери стражникам. — Укройте его чем-нибудь еще!
Никто и не пошевелился.
Этот приступ был самым страшным и последним. В какой-то миг, которого Миза не уловила, Алиссандро затих и навсегда прекратил быть собой: черными, будто спелые маслины, не успевшими закрыться глазами он взглянул в вечность. И нежно, боясь неосторожным жестом погасить прощальный всполох красоты того, что еще недавно дышало, чувствовало, страдало, Эртемиза скрестила ему руки на груди.
— Прощай, мой хороший, — шепнула она, посмотрела напоследок в неподвижные зрачки и провела окровавленными пальцами по смуглому лицу покойного — ото лба к губам, смыкая ему веки.
А затем, склонившись, поцеловала в теплый еще лоб.
Дом встретил ее глухой отчужденностью. Едва передвигая от горя ноги, Эртемиза только сейчас вспомнила о том, в каком состоянии оставила перед отъездом Абру. Мысль эта подстегнула ее, как кнутом, и женщина вбежала в холл, где нос к носу столкнулась с выходящим ее встречать доктором да Понтедрой. По его лицу она поняла все. Врач скорбно поджал губы:
— Ее больше нет, синьора Ломи.
Миза села на ступеньку. Слезы иссякли. Вот на лучшую подругу-то их и не хватило…
— А… ребенок?.. — она до смерти боялась услышать ответ.
— Он там, с повитухой. Это мальчик, мона Миза. Он выжил. Он хотел родиться и родился, когда она уже скончалась. Я никогда такого не видел, ей-богу…
Женщина вскочила на ноги и стремглав кинулась наверх. В комнате не было никого, кроме умершей роженицы. Эртемиза робко подошла к постели спокойной и мраморно неподвижной, переодетой во все белое Абры, а перед глазами стояла картина из полузабытого прошлого, когда вот так же, девочкой, она приближалась к смертному одру собственной матери, и безмолвная Пруденция Ломи была не менее прекрасна, чем ныне — та, которая до последнего своего часа служила ее дочери.
— Ты всегда была такой сильной, Абра… Скорее я могла бы подумать, что это мой удел, а не твой…
— У каждого свое, синьора, — прозвучало за спиной. — Не кличьте беду.
Эртемиза оглянулась, и пожилая повитуха поманила ее за собой в соседнюю комнату. Когда она передавала Мизе новорожденного, он проснулся и как-то удивительно осмысленно, не так, как все младенцы, посмотрел ей в лицо черными, будто спелые маслины, глазами.