Йен Пирс - Сон Сципиона
Приказав принести ларец, он вознес его над головой и опустился на колени в пыли.
— Благословенная Мария, истинная служанка Бога живущего, — начал он, — принесшая свет Божьего слова тем, кому недоступно понимание, прости нам наши прегрешения и помоги этим несчастным узреть их безрассудство. Молю тебя, во имя этой святой реликвии образумь их, положи конец раздорам, открой ворота города. Молю тебя, владычица, помоги, помоги ничтожным рабам своим, что готовятся подступиться к сим стенам, и дай им божественную силу одолеть эту твердыню. Пусть эти стены крепки, они — прах пред твоей мощью. Да рассыплются эти стены от их прикосновения, да падут под их ударами, рухнут по твоей воле. И отвори, владычица, сердца этих черных грешников, восставших против тебя, и пусть они не грешат более. Пусть они искренне раскаются, и твое милосердие и заступничество спасет их. Но если станут упорствовать они в своей греховности, пусть сокрушен будет их город, пусть их семьи рассеются, и да падет на них кара Господня.
Не самая длинная речь, но произнесенная со всей страстностью человека, сызмальства упражнявшегося в ораторском искусстве. Уже закончив и склонив голову, затем поднявшись с колен, он увидел, что уже добился желаемого. Опасение на лицах защитников обратилось в отчаяние, они побледнели и боязливо теребили оружие. Они не будут, не смогут ему противостоять.
Он отдал приказ, и, подступив к стене, шестеро воинов принялись рубить жалкий плетень. Через несколько минут в нем появились дыры, а затем он повалился с оглушительным треском. Воины оттащили в сторону обломки, побросали их в неглубокий ров и хором выкрикнули: «Слава святой Магдалине! Слава епископу!» Бросая оружие, защитники один за другим падали на колени, прижимали лбы к земле, а Манлий, осторожно переступая через обломки и камни, чтобы не споткнуться и не испортить эффект, прошел сквозь пролом в город.
— Пойдемте в базилику и вознесем благодарность за это избавление, — вскричал он. — А после я созываю собрание горожан.
Один воин торжественно нес перед ним пустой ларец, и Манлий прошел весь путь до базилики и ощущал настроение толпившихся горожан. Да, он одержал верх, но их сердца не завоевал. Он внушил им благоговейный страх, но надолго ли?
Оливье услышал шум, еще лежа рядом с Пизано на тюфяке. Собственно, шум его разбудил. Итальянец мирно храпел, но Оливье спал урывками: дурное настроение гнало сон. Рев толпы, приглушенный расстоянием, окончательно его разбудил, но он продолжал лежать, гадая, что бы это могло быть. Наконец он все же встал и, спотыкаясь, спустился вниз набрать воды из колодца, а также посмотреть, не осталось ли с вечера хлеба или похлебки.
Старуха была возбуждена — она только что вернулась и все видела собственными глазами.
— Слышали? Евреи убили женщину. Зарезали прямо на улице.
Она была вне себя от возбуждения, опьянена увиденным. Оливье не сразу сумел узнать от нее подробности, но, едва их услышав, повернулся и взбежал вверх по лестнице. Сердце у него отчаянно колотилось. Он изо всех сил затряс Пизано.
— Проснись, да проснись же!
Его друг медленно приподнялся, потом застонал и опять повернулся к стене. Оливье принялся бить его кулаками, заставляя очнуться.
— Да что с тобой такое? Отвяжись от меня.
Невзирая на то, что его разбудили тумаками, итальянец был в хорошем настроении. Он отлично выспался и видел сладкие сны; аромат Изабеллы еще льнул к его телу, воспоминания о ней были свежи в памяти.
— Пизано, ее убили.
Мгновение художник лежал неподвижно, пока эти слова доходили до него и обретали смысл. Потом рывком сел.
— Что?
Оливье повторил услышанное от старухи, и пока он излагал подробности, его друг снова со стоном упал на постель. По правде сказать, его чувства к Изабелле были так же малы, как ее к нему велики; он был польщен ее выбором, более чем рад подхватить изысканный плод, так легко упавший ему в руки, и опьянен пряным напитком из опасности и греха. Но Изабелла была для него случайным приключением, удовольствием, и его ужас лишь в малой степени объяснялся ее страшным концом. Нет, он сразу же понял, в какую беду попал.
— Что произошло вчера ночью? — спросил Оливье.
— Что произошло? А как ты думаешь?
— Не глупи, Лука.
— Я не знаю, что произошло, — сердито ответил тот. — Тебе лучше знать. Я-то был здесь.
— Когда она вышла из дома, ее кто-то схватил, затащил в проулок и перерезал ей горло. А теперь за это убивают евреев.
— Так, может, они это и сделали.
— Лука, когда я шел по улице, из проулка вышел граф де Фрежюс.
— Господи!
— Вставай. Нам нужно пойти к магистрату и остановить их.
Внезапно итальянец во всей полноте осознал, какая ему грозит опасность. Если де Фрежюс хладнокровно зарезал собственную жену, что он сделает с тем, кто оскорбил его честь?
— Господи! — повторил он, еще глубже зарываясь в подушку. — Господи!
— Вставай! Вставай же, Лука.
— Ты что, думаешь, я спятил? — ответил художник, несколько овладев собой, потом вскочил и начал нашаривать в потемках одежду.
Он заметался по комнате, собирая одежду, кисти и краски и торопливо запихивая из в большую холщовую сумку; в каждом его движении сквозила паника.
— Что ты делаешь?
— А ты как думаешь? Уношу поскорее ноги.
— Ты не можешь. Ты должен пойти к магистрату и рассказать правду.
— Нет, это ты, верно, лишился рассудка. Прийти и сказать: прошу прощения, ваша милость, графиню, жену графа де Фрежюса, убили не евреи. Ее зарезал муж за то, что она прелюбодействовала со мной? Я и показания-то подписать не успею, он раньше меня убьет.
— Но если ты не расскажешь правду…
Пизано пожал плечами.
— Что тогда? Де Фрежюс останется на свободе? Ему и так ничего не грозит. Перебьют всех евреев? Так все равно дело к тому идет.
— Ты не можешь просто так взять и сбежать.
— Вот увидишь.
Он вел себя грубо, жестоко, бесчувственно в желании стереть все воспоминания о прошлой ночи. И это ему почти уже удалось. Изабелла никогда не приходила в этот дом. Он не попросил взглядом Оливье уйти и пару часов погулять по улицам. Она не подошла к нему, не поцеловала, не лишила его выбора. Он не засыпал, думая, что за все время, которое она провела здесь, они не сказали друг другу и шести слов. Она пришла и ушла, а теперь их свидание превратилось в вымысел, сон, который никогда не был явью. Если ему не придется слышать и говорить об этом, она пребудет сном. Если он немедленно уберется отсюда.
Сумка была собрана. Осталось только выйти из дома, найти осла и уехать.
— Ты правда сбежишь?
Он что-то буркнул, потом обернулся.
— Оливье, друг мой, поверь мне. Возможно, я ошибся, не проводив ее домой, возможно, я ошибся, что вообще не отослал ее сразу, но я не намерен поплатиться за это жизнью. Пообещай мне, что будешь молчать. Это ведь все равно ничего не даст.
Оливье поколебался, но обещал.
Пизано повернулся и скатился с лестницы. Внизу хлопнула дверь. Мир вокруг него рушился, и, подобно многим другим, он испытывал потребность вернуться домой, увидеть родные холмы, поля и людей, подаривших ему жизнь. До них он так и не добрался. Четыре дня спустя, еще до того, как он добрался до береговой дороги, ведущей в генуэзские владения, подступила тошнота; еще через четыре часа его прошиб пот, и в тот же вечер у него под мышками, а ночью по всему лицу вздулись черные смрадные нарывы. Он путешествовал один, опасаясь попутчиков, хотя вряд ли нашел бы их, даже если бы захотел. Дороги опустели, те, кто не заперся дома, спешили в противоположном направлении, подальше от заразы, и, сами того не подозревая, разносили ее все дальше и дальше в самое сердце Европы.
Он умер один, без утешения, без причастия, и рядом был только его осел, столь же равнодушный к его страданиям, как был равнодушен к его сам Пизано, когда уложил на его многострадальную спину тяжелую сумку. После смерти его тело обратилось в месиво черного гноя, такого вонючего, что осел отошел в сторону, на более чистый, свежий воздух. Даже крысы не пожелали обгладывать его труп. Он не завоевал себе места среди величайших созидателей итальянской живописи, какого, по собственному мнению, заслуживал. Вазари не упоминает о нем даже среди чьих-нибудь учеников; он не получил грандиозных заказов от Церкви, города или благородного патрона; ему даже не представилась возможность увековечить свое бессмертие на стенах его возлюбленной Сиены.
Они жили в красивой фантазии, полагая, будто забаррикадировались от реальности, закрылись от мира, создали себе неприступное убежище своими руками. И потрясение, какое он испытал, осознав, что это была только иллюзия, настолько оглушило его, что он машинально отвечал на наводящие вопросы Марселя.
Он был раздавлен, думать мог только о ней, но все же сохранил проблеск расчета, достаточного, чтобы выиграть немного времени. А с ним — и надежду, ведь, по сути, они — отражение одного и того же.