Борис Акунин - Весь цикл «Смерть на брудершафт» в одном томе.
Подполковник сидел вольно, дымил папиросой. На спокойном лице ни страха, ни раскаяния. Лишь иногда вдруг дернется голова, словно от нервного тика, глаза быстро обшарят помещение — и снова нарочитая невозмутимость.
Шахов мучительно напоминал Алексею кого-то из далекого прошлого.
Вспомнил!
Однажды, еще в детстве, он видел, как стая собак загнала в угол двора бродячую огненно-рыжую кошку. Бежать ей было некуда, псы распаляли себя лаем, готовясь наброситься на жертву и разорвать ее в клочки. Но кошка не пищала, не металась. Вздыбив шерсть, она внимательно наблюдала за врагами и как будто чего-то ждала. Алеша решил выручить обреченную тварь — хоть и побаивался, но всё же шагнул вперед и закричал: «Брысь! Брысь!» Псы, конечно, и не подумали разбегаться, а лишь оглянулись на мальчишку. Но рыжей хватило и этого. Воспользовавшись тем, что стая на секунду отвлеклась, кошка порскнула вбок, молнией взлетела на мусорный бак, оттуда, уже спокойнее, перепрыгнула на верх кирпичной стенки, шикнула сверху на собак и была такова.
Вот и Шахов смотрел на ведущего допрос Козловского, на сидящего у стены Жуковского, на прапорщика Романова взглядом загнанной дворовой кошки, которая выискивает лазейку, чтобы стрекануть от верной гибели. Сходство с рыжей ловкачкой из Алешиного детства усугублялось запыленным красным костюмом Палача.
По правде говоря, все, кто находился в допросной, выглядели чудновато, будто в Жандармском корпусе открылся филиал декадентского кабаре, где каждый изображает из себя то, чем не является.
Начать хотя бы со стенографической записи. Вместо положенного по штатному расписанию жандармского вахмистра за столиком, старательно скрипя пером, сидела барышня в блузочке и очочках, вчерашняя гимназистка. Еще недавно это было бы немыслимо: допускать к наисекретнейшей работе женщину, но ничего не поделаешь — война.
Ротмистр Козловский, восседавший на следовательском месте, остался в форме городового. Породистая, несколько лошадиная физиономия князя и вся его гвардейская манера держаться плохо сочетались с болтающимся на шнуре свистком и медной бляхой на груди.
Про Романова и говорить нечего. Единственное, что он успел, — побывать в медицинском пункте. Переодеться времени не было, так и сидел трехглазым эпатистским чучелом. Даже хуже: шея обмотана бинтом, рукав задран до локтя — видно предплечье, залепленное бурым от йода пластырем.
Даже его превосходительство, скромно расположившийся на стуле рядом с прапорщиком, сегодня смотрелся не совсем обычно, невзирая на мундир и аксельбанты. Жуковский, подобно Романову, сверлил взглядом поразительного подполковника и, дабы лучше видеть, нацепил пенсне, что делал крайне редко, ибо стеснялся своей близорукости. Профессорские стеклышки на его лобастом боксерском лице гляделись совершенно инородным предметом, будто генерал надел их ради шутки.
Вводная часть допроса закончилась. Ротмистр задал положенные вопросы, Шахов неторопливо, даже с ленцой, на них ответил. Поведение этого… индивида (даже мысленно называть его «человеком» не хотелось) Алексею казалось непостижимым. Вообразить, что творится в душе… ну, пускай в голове у подполковника, молодой человек был не в состоянии.
Козловский искоса посмотрел на генерала, тот кивнул. Очевидно, между ними существовала договоренность, что князь начнет разговор с нейтральных вопросов, а Жуковский пока приглядится к арестованному и выработает стратегию.
Начальник сдернул с носа пенсне и поднялся. Все сразу же обернулись к нему.
Ротмистр и прапорщик тоже вскочили. Барышне вставать не полагалось, но она быстро положила под руку еще несколько заточенных карандашей. Понимала: сейчас начнется настоящий допрос.
А Шахов остался сидеть как ни в чем не бывало. Еще и позволил себе сдерзить.
— Посижу, — обронил он да закинул ногу на ногу. — Я теперь не офицер, не слуга отечества. Тянуться перед генералом не обязан.
Предателю Жуковский ничего не ответил. Своим показал жестом, чтоб садились. Поскрипывая сапогами, прошелся по кабинету и заговорил размеренным, задумчивым голосом.
Генерал стал восстанавливать хронологию событий — и для самого себя, и для протокола. Это называлось у него «реконструкцией»: когда все прежние загадки раскрываются, несостыковки сходятся, белые пятна закрашиваются и всё дело складывается в стройную логичную картину. Любил его превосходительство порисоваться своими дедуктивными талантами (действительно, незаурядными) — имел такую извинительную слабость.
Жуковский говорил с четверть часа, делая маленькие паузы, чтобы неопытная стенографистка не отставала. А закончил свою речь вот чем:
— …Когда же эксперты обнаружили, что находившийся у вас чертеж 76-миллиметрового орудия был переснят, вы поняли: это конец. Ваша работа на немцев раскрыта, ареста не избежать. И тут вы, Шахов, проявили себя мастером изобретательности, хоть и самого циничного свойства: моментально соорудили правдоподобную версию о том, что документы фотографирует ваша дочь. В моей практике не бывало случая, чтобы отец подводил под виселицу родную дочь.
Неудивительно, что мы все вам поверили… Не буду кривить душой, поверили с большой охотой. — Генерал покосился на протоколистку, но все-таки договорил: — Предательство старшего офицера генерального штаба — чудовищный скандал, который никому не нужен. Другое дело — член семьи. Преступная халатность, не более того… На этих сантиментах вы безошибочно и сыграли. Это вы подсовывали фотопластины за подкладку ридикюля. Мадемуазель Шахова о них и не подозревала. Вечером, переодевшись, вы отправлялись в кабаре и вели наблюдение за прапорщиком Романовым, благо наш агент был вам известен. Первую пластину вам удалось изъять незаметно. Не знаю, на что вы рассчитывали. Может быть, тянули время. Или же хотели навести нас на ложный след — владелец кабаре отлично подходил на роль вражеского агента. Однако во второй вечер вы поняли, что существует только один надежный выход: убить дочь, свалив преступление на неведомых германских шпионов. Тогда Алина останется навсегда виновной, а концы уйдут в воду. Истинный триумф логики. — Генерал остановился над Шаховым, сжав кулаки. — Знаете, на этой службе я всяких мерзавцев повидал. Но такого беспросветного выродка встречаю впервые!
Не сдержавшись, пересевший к Алексею князь Козловский крякнул — выразил полное согласие. А Романов всё не мог оторвать взгляд от лица детоубийцы.
Оно нисколько не переменилось и после эмоционального взрыва его превосходительства. Предатель вроде бы слушал, и внимательно, но слышал ли и улавливал ли смысл слов — бог весть.
Алексею подумалось: может быть, у выродков все устроено иначе, чем у нормальных людей, — и слух, и зрение, и остальные органы чувств? Выродки видят и слышат не то, что все мы, а нечто свое. Как та же кошка, различающая много оттенков серого, но неспособная воспринимать яркие цвета. Или летучая мышь, для которой важнее всего не звуки и образы, а эхолокация.
— Имеете что-нибудь сказать? — спросил Жуковский, не дождавшись ответа.
Оказалось, что Шахов всё отлично услышал и понял.
— Имею. Во-первых, катитесь вы с вашими моральными сентенциями. — У ротмистра встопорщились усы, генерал побагровел. — Классик сказал: раз Бога нет, всё дозволено. А Бога именно что нет. Вы это отлично знаете, иначе не служили бы жандармом. Господин Достоевский тысячу раз прав. Я когда это понял, еще юнкером, так легко стало на свете жить, вы не представляете!
По тону и ухмылке Шахова было ясно, что он нарочно выводит генерала из себя. Понимает — терять нечего.
— А во-вторых, — продолжил подполковник, — рассудите сами. Вы же умный человек. Я привык жить на определенном уровне. А когда лопнул банк и сгорели все деньги, пришлось перебиваться на одно жалованье, на жалкие шесть тысяч со всеми обмундировочными-командировочными. При этом под рукой имелся товар, за который кое-кто был готов платить очень хорошие деньги. Ну и в-третьих. — Лицо Шахова перекосилось, из чего следовало, что он все же задет «выродком» за живое. — Про отцов и детей мне проповедовать не нужно! Лучше никакой дочери, чем законченная морфинистка. А так — мне спасение, ей избавление. Dixi.[46]
Он зажег новую папиросу и с наслаждением затянулся.
— У, скотина… — жарко прошептал Алексею на ухо князь. И мечтательно прибавил: — Чем хамить, лучше бы кинулся он на генерала… Ух я б тогда! Тебе-то хорошо, ты хоть немножко душу отвел, когда его брал.
— Мало, — так же тихо, но с большим чувством ответил Романов, думая: вот есть гуманные люди, противники смертной казни, те же Достоевский с Толстым. Теоретически и нравственно они, наверное, правы. Но предъявить бы Федору Михайловичу со Львом Николаевичем господина подполковника да посмотреть, не сделают ли для него великие гуманисты исключение.