Алтын-Толобас - Акунин Борис Чхартишвили Григорий Шалвович
Погода по майскому времени была ясная, легкая, птицы щебетали точь-в-точь, как в родном Теофельсе, и настроение у Корнелиуса сделалось победительное. Для верности он проскакал еще с милю резвой рысью, хотя предположить, что хмельной предводитель зеленых стражников станет за ним гнаться, было трудно. Потом, когда каурая стала мотать башкой и разбрасывать с морды хлопья пены, перешел на шаг. Надо было покормить лошадей, напоить, да и самому неплохо пропустить стаканчик за удачное бытование в русских землях.
Когда под пригорком открылась деревня, капитан сначала решил, что она нежилая – то ли разоренная мором, то ли брошенная жителями. Серые, кривые дома под гнилыми соломенными крышами, слепые оконца, часовенка со съехавшим на сторону восьмиконечным крестом. Но над одной из лачуг, длинной и окруженной забором, вился дымок, а в стороне от селения, на лугу паслось стадо: три костлявые коровенки и с десяток грязных овец. Надо думать, это и была Неворотынская.
По единственной улице Корнелиус ехал не спеша, с любопытством оглядывался по сторонам. Такой нищеты он не видывал даже в Польше. Ни курицы, ни плодового деревца, ни телеги. Даже собак, и тех нет. Удивило, что из крыш не торчат печные трубы – кажется, здесь топили по-черному, как у самоедов на далеком Севере.
Люди, однако, попадались. Сначала древняя, лет шестидесяти, старуха. Она выскочила из щербатых ворот, когда вороному вздумалось опростаться на ходу, покидала в подол мешковинной юбки дымящиеся яблоки (обнажились землистого цвета тощие ноги) и, плюнув вслед иностранцу, засеменила обратно. Съест, что ли? – испугался Корнелиус, но потом успокоил себя: для огородного удобрения или на растопку.
Потом попался мужик, в одной рубахе. Он лежал посреди дороги не то мертвый, не то пьяный, не то просто спал. Конь осторожно переступил через него, кобыла обошла сторонкой.
Из-за плетня высунулись двое ребятишек, совсем голые, чумазые. Уставились на иноземца пустыми, немигающими глазенками. Один шмыгал носом, второй сосал палец. Корнелиусу они показались совершеннейшими зверенышами, хорошо хоть вели себя тихо – подаяния не клянчили и камнями не кидались.
Впереди показалась давешняя лачуга, единственная на всю деревню при трубе и слюдяных оконцах (в прочих домах малюсенькие окна были затянуты бычьими пузырями). У крыльца лежали еще двое недвижных мужиков, во дворе стояло несколько повозок, на привязи топталось с полдюжины лошадей. То, что надо: корчма или постоялый двор.
Корнелиус въехал за ограду, подождал, не выглянет ли слуга. Не выглянул. Тогда крикнул: «Эй! Эгей!» – до пяти раз. Всё равно никого. Вышел было на крыльцо человек в одних портках, с медным крестом на голой груди, но не в помощь путнику. Постоял, покачался, да и ухнул по ступенькам головой вниз. Из разбитого лба пропойцы натекла красная лужица.
Здесь много пьют, сделал для себя вывод Корнелиус. Должно быть, сегодня какой-нибудь праздник.
Привязал лошадей сам. Расседлал, насыпал своего овса (был во вьюке кое-какой запасец). Каурая немного сбила левую заднюю, надо бы перековать. Вороной был в порядке – чудо, а не конь.
Седельную сумку взял с собой, пистолеты тоже, мушкет повесил через плечо. За вьюками надо будет поскорей прислать слугу, а то не дай Бог утащат.
Толкнул дощатую дверь, оказался в полутемном сарае. Шибануло в нос кислым, гнилым, тухлым. Шведский лейтенант сказал правду, пахло от московитов не амброзией.
Постоял на пороге, привыкая к сумраку. Несколько длинных столов, за ними молчаливые – нет, не молчаливые, а тихо переговаривающиеся бородатые оборванцы. Перед ними глиняные кружки либо квадратные штофы толстого зеленого стекла, одни побольше, другие поменьше. Пьют часто, запрокидывая голову рывком. Пальцами из мисок берут рубленую капусту. В дальнем углу стойка, за ней дремлет кабатчик.
Капитан шагнул было в ту сторону, да вдруг обмер, захлопал глазами. Возле самой двери, на полу, сидела на коленях девчонка, лет тринадцати, в грязной рубашке, грызла подсолнечные семена, плевала на пол. Была она конопатая, с намалеванными до ушей угольными бровями, с вычерненными сажей ресницами, со свекольным румянцем во всю щеку. Но поразила Корнелиуса не эта дикарская раскраска, а цвет непокрытых и нечесаных, до пупа волос. Он был тот самый, медно-красный, настоящая «Лаура»! Встреча с Московией начиналась добрым предзнаменованием.
Фон Дорн нагнулся, взял двумя пальцами прядь, посмотрел получше. Никаких сомнений. Если отправлять в Амстердам, скажем, по три, нет, по четыре возка в год, да за четыре года это получится… двадцать четыре тысячи гульденов! Дай срок, мой прекрасный будильник, скоро ты обретешь достойное тебя жилище.
Девчонка посмотрела на шепчущего иноземца снизу вверх, головы не отдернула, плевать шелуху не перестала. Покупать у нее волосы сейчас, конечно, смысла не имело – похоже, в Москве недостатка в рыжих не будет… Но прицениться все же стоило, чтобы прикинуть, во сколько станет возок.
Корнелиус дернул за волосы, да еще показал на них пальцем. Применил одно из десятка необходимых слов, выученных по дороге:
– Potschom?
Ответила не девчонка, а косматобородый плюгавец с черной повязкой поперек лица:
– Poluschka.
Оскалил голые десны, сделал чудовищно похабный жест и сказал еще что-то, подлиннее. Капитан разобрал слово «kopeika». Девчонка шмыгнула носом и вдруг задрала подол до тощих, как веточки, ключиц. Зачем – неясно. Под рубашкой она оказалась совсем голая, но смотреть там по малолетству пока еще было не на что. Должно быть, убогая рассудком, догадался Корнелиус, думая о другом.
Предположим, бородач сказал, что за полушку волосы дадут обрезать частично, за копейку под корень. Полушка – это четверть копейки, на гульден менялы дают двадцать копеек… Волос на вид было фунта на два. От умножения и получившихся цифр у Корнелиуса заколотилось сердце. Выходило очень дешево!
Плюгавец всё лез, толкал в бок, подсовывал девчонку и так, и этак. Капитан слегка двинул его в ухо, чтоб отстал, и пошел к стойке.
Он охотно съел бы сейчас пол бараньей ноги или целого каплуна, но горячей еды здесь, похоже, не подавали. На прилавке, среди мутных, пахучих луж стояло блюдо со склизкими грибами, миска с черной, клейкой на вид массой, еще лежали несколько ломтей серого хлеба, а кислая капуста была вывалена горой прямо на неструганые доски.
Кабатчик спал, пристроившись щекой на стойку, сивая бородища бережно разложена поверх мисок и капусты. Выбирая, что взять, Корнелиус рассеянно снял с бороды жирную вошь, раздавил ногтями. Кроме как хлебом и вином разжиться здесь было нечем.
Он поднял руку хлопнуть корчмаря по плешине, но оказалось, тот не спит – посматривает прищуренным взглядом, да не в лицо приезжему человеку, а на перекинутую через плечо сумку. Капитан взял изрядный ломоть хлеба, бросил на стол серебряный лепесток копейки и сказал по-польски, надеясь, что бородатый поймет:
– Wodka!
Копейку кабатчик сунул в рот – при этом за толстой щекой звякнуло, а выпить принес не сразу: почему-то ушел в закут, что за стойкой, и вынес не бутылку, глиняную кружку. За копейку было маловато. Фон Дорн понюхал (ну и пойло, хуже французского кальвадоса), выпил мутную жидкость залпом и стукнул пустой кружкой о дерево – наливай еще.
Водка оказалась крепка. Пунцовая рожа корчмаря расплылась в стороны и стала похожа на американский фрукт томат, пол закачался у капитана под ногами. Он схватился за стойку. Брякнул свалившийся мушкет.
– Чем ты меня напоил. Иуда? – сказал Корнелиус томату, закрыл неподъемно тяжелые веки. Когда же, мгновение спустя, открыл их снова, то увидел уже не подлую харю кабатчика, но безмятежное майское небо и пушистые облачка.
Ветерок обдувал не только лицо – всё тело капитана, что было приятно, хоть и удивительно. Он провел рукой по груди, животу, ниже и понял, что лежит совсем голый. В спину кололи стебельки травы. На ресницу заполз муравей.