Дарья Плещеева - Число Приапа
– Уйди, уйди! – закричал старый антиквар. – Дай мне спокойно умереть – и пусть меня закопают за мои деньги, а не свезут в крематорий за счет государства!
– Выставка ювелирных изделий Фаберже! – пытался перекричать его Хмельницкий. – Фаберже жил в Риге! Тут жили его работники! Рига – родина Фаберже! Это такой пиар!
– Уйди, уйди, ты меня в гроб загонишь своими проектами! Сколько ты мне должен за каталог Цирулиса?! Давай я заплачу из своего кармана, чтобы грузчики втащили эти жуткие картинки обратно на чердак!
Тоня выскочила из комнаты. Смеялась она уже в торговом зале.
Хмельницкий года два назад прославился тем, что открыл самородка. На чердаке старого дома, образчика пресловутого рижского югендстиля, новые хозяева обнаружили коробки с акварелями. Акварели были мрачны и, если выстроить их в ряд, даже фантасмагоричны: в основном на них стояли и сидели голые женщины в чулках, а чулки были раскрашены разноцветными ромбиками. Женщин пробовали сосчитать – дошли до пяти сотен и бросили.
Попробовали докопаться, чьи это художества. Обнаружили давно скончавшегося безумца, который лет в сорок засел безвылазно дома и не меньше двадцати лет рисовал этих самых женщин, одну другой мрачнее. По тональности и общему настрою он был прямой предшественник тех выпускников Академии художеств, которых ненавидел Хинценберг. Но среди людей творческих считалось хорошим тоном хвалить трагизм, тоску и безысходность. Это и навело Хмельницкого на мысль: если сделать покойному самородку рекламу, то он станет курицей, несущей золотые яйца. Главное – ввести его в культурный оборот, сделать модным, чтобы ни один коллекционер, ни один галерейщик не считал себя профессионалом, если у него не было хотя бы десятка акварелей Яниса Цирулиса.
Эпопея с Цирулисом начиналась великолепно: пресс-конференции, телевидение, выставки в Академии художеств и в Художественном музее, издание здоровенного каталога на лучшей бумаге, какая только нашлась в Финляндии. Но сумрачный гений самородка покупатели не оценили. Из сотни картин, а одни рамы чего стоили, было куплено восемь; из тысячи экземпляров каталога – то ли одиннадцать, то ли двенадцать, и еще штук сорок Хмельницкий раздарил нужным людям. Сейчас часть этих работ все еще висела в «Вольдемаре», и Хинценберг грозился выставить их на улицу, чтобы зря место не занимали.
В торговом зале стояло несколько стульев – настоящих венских, с гнутыми спинками. Тоня села и еще раз позвонила Виркавсу. Он не отозвался, зато объявился Саша.
– Он выбрал ту, где лодки и рыбаки. Говорит – Мишук рыбалку любит, так что будет в кассу. Нужно приготовить документы. Он в конце недели летит в Москву на банкет и возьмет с собой рыбаков… Да! Рама!
– Так они же в приличной раме.
– В приличной? Она уже совсем облезлая. Помнишь, ты говорила, у вас мастер есть? Позвони ему, пожалуйста. Пусть сделает раму, как в Лувре, новенькую, блестящую, со всеми этими завитушками. Может, у него готовая найдется. Давай, выручай! Отправим моего Петракея в Москву – тогда я на три дня выпадаю из бизнеса. И мы куда-нибудь поедем. А?
– Поедем, – согласилась Тоня, предположив, что жених забыл про обещанный визит к матери, и не желая ему напоминать.
Хотя в двадцать шесть лет уже вроде положено быть замужем, но унижаться ради кольца на пальчике она не станет.
Телефоны резчиков по дереву, поставлявших «Вольдемару» рамы, у нее были. Она позвонила своему фавориту, очень толковому парню, которого обучил ремеслу дед-профессионал, продиктовала размеры картины. И точно – у него имелись рамы на продажу. Нужно было съездить и подобрать ту, что во вкусе Петракея, чтобы резьба была в стиле «варварская роскошь» и позолота – ослепительная. Мастер отлично знал свой контингент…
Когда и это было сделано, Тоня опять позвонила Виркавсу, но уже не на мобильный, а на городской телефон.
– Господин Виркавс не может взять трубку. Кто звонит? – спросил незнакомый голос. Его латышское произношение было кошмарным.
– Передайте ему, что это Антонина, – сказала несколько удивленная Тоня. – Пусть он сам мне перезвонит или господину Хинценбергу.
– Антонина, а дальше?
– Вы, собственно, кто?
– Я, собственно, следователь Полищук.
– Что случилось? – Тоня перешла на русский, предположив, что по-латышски следователь запутается и ничего толком не объяснит.
– Случилось то, что на Виркавса напали, – сообщил Полищук. – И унесли его мобильник. Может быть, у вас есть телефоны его жены и детей?
– Телефон жены есть… Я скину его эсэмэской… То есть какая эсэмэска?.. Погодите, попробую его найти и продиктовать вам…
Тоня была не в ладах с техникой. Иногда ей удавалось, говоря по мобильнику, вытащить на его экран список телефонов, но чаще – нет.
В конце концов она отключилась, нашла номера людей, которые могли быть связаны с Виркавсом, переписала их на бумажку и перезвонила.
– Спасибо, – сказал Полищук.
И тут Тоня вместо того, чтобы вежливо распрощаться и положить трубку, спросила:
– А как он там? Господин Виркавс?
Судя по тому, что к телефону подходил полицейский, Виркавс при нападении пострадал.
– Плохо, – сказал Полищук. – Очень плохо. То есть совсем плохо.
– О господи! Ведь я час назад с ним говорила! – воскликнула Тоня. – Он меня китайским чаем угощал!..
– Вы были у него? – быстро спросил Полищук.
Тут Тоня поняла, что полиция уже вцепилась в нее тигриными когтями.
– Ну как – была? На пять минут заехала по делу…
– Во сколько?
– В четыре.
– Вы где сейчас?
– Я на Блауманя… – Тоня сказала чистую правду, а зачем – неизвестно.
– Вы можете приехать? Прямо сейчас?
– Нет!
– Лучше бы приехать.
– Не вижу необходимости, – Тоня решила выдержать характер.
– Антонина, необходимость есть. Вы – последняя, кто видел Виркавса живым.
Глава третья
Курляндия, 1658 год
Кнаге соврал фон Нейланду, что должен покрыть три картины особым лаком, что этот лак сохнет долго, что все это время работы должны быть под его присмотром, и на этом основании попросил для своих занятий угол клети, уже наполовину занятой мешками с мукой и зерном. Он собирался просить барона запретить дворне даже заглядывать в эту клеть, чтобы не повредить сохнущие картины. Кнаге полагал, что за три дня снимет копии. Но фон Нейланд затребовал работы к себе и продержал их в спальне те самые три дня, которые Кнаге хотел потратить с пользой для кошелька.
На третью ночь случилось довольно странное событие.
Мартин-Иероним красавцем себя не считал, но и уродом – тоже. Для скотницы фон Нейланда он был чем-то вроде господина. А вот для сестры корчмаря – голодранцем, и с этим приходилось считаться. Красивая скотница позволила уговорить себя, а далеко не такая красивая Матильда – нет.
– Ну и черт с тобой, – думал Кнаге, глядя с холма, как Матильда с ведерком спешит к большому хлеву фон Нейланда, где по уговору берет молоко.
На холме он, укрывшись в кустах, черкал углем по холсту, чтобы к моменту, когда можно будет приступить к копиям, хоть что-то было сделано. Вспоминая скотницу, он улыбался: девка оказалась горячей и умела кое-что такое, что городским потаскушкам даже не снилось.
В чуланчике, ворочаясь и устраиваясь поудобнее, он опять вспомнил те проказы и с вспоминанием уснул.
Сон был удивительно правдоподобным – Кнаге прямо-таки ощущал жар, идущий от молодого тела. В какой-то миг жар сделался опасным – к нему прибавилась тяжесть. Кнаге проснулся и понял, что он в чуланчике не один.
– Молчи, во имя Господа… – прошептал женский голос. – Молчи, умоляю тебя…
Кнаге при всем желании не смог бы ничего сказать, разве что прохрипеть: у него от ужаса и неожиданности пересохло горло.
– Ты славный парень, ты ведь не откажешь мне в маленькой просьбе? – шептала женщина. – В совсем маленькой просьбе, это ведь тебе ничего не будет стоить, почти ничего… Только молчи… Я закрыла дверцу, но все равно молчи…
Вдруг до Кнаге дошло: она говорит по-немецки. И говорит без труда. Выходит, это либо почтенная фрейлен фон Нейланд, либо Анна-Маргарита фон Боссе, либо красавица Мария-Сусанна. В чулане было так темно, шепот так искажал голос, что Кнаге не сразу нашел способ опознать женщину. А способ меж тем был – и простейший.
Фрейлен фон Нейланд была худощава, фигуру такого качества художник сравнил бы с хорошо оструганной доской. Фрау фон Боссе, напротив, была пухленькой. И Мария-Сусанна – как раз такая, чтобы позировать для танцующей Саломеи. Кнаге извернулся, протянул руку и обхватил незримую даму за талию.
– Что ты делаешь… – прошептала она. И это было совсем загадочно – если ночью женщина ложится рядом с мужчиной, то она скорее должна была бы спросить: отчего ты бездействуешь?
С талией случилась неувязка – дама явилась в тесно зашнурованном корсете, который даже Анне-Маргарите придавал девичью стройность.