Евгений Сухов - Княжий удел
Великая княгиня долго не могла освоиться в Москве. Все здесь для нее было чужое: и язык, и вера. Удивляла странная традиция русских держать женщину в отдельных палатах и оберегать от чужого взгляда. Никто, даже самые близкие бояре, не мог увидеть ее лица. Как это было не похоже на обычаи в родной Ливонии, где заезжие рыцари поклонялись красоте. До замужества у Софьи случались романы с придворными кавалерами, и знала она, что Василий совсем не тот мужчина, о котором она мечтала в девичестве. Не было в князе той утонченной галантности, какую можно встретить во дворце отца или в соседних королевствах. Там и музыканты, и поэты, здесь — бесконечные пиры и междоусобицы.
Свою невинность Софья Витовтовна подарила придворному поэту. Он посвящал ей стихи, украшал свою одежду ее любимым цветом, и только много позже она вдруг неожиданно поняла, что это была ее настоящая любовь.
А Василий словно и не князь, а мужик с посада: может на соломе спать и шкурой укрываться. Однако волю своего отца, великого Витовта, восприняла безропотно, как судьбу. Поцеловал литовский князь дочь в лоб и сказал: «Так надо, доченька. А теперь езжай и ни в чем не печаль князя».
Василий, в отличие от придворного поэта, всегда был хмур, вечно ссорился с братьями и без устали мог сидеть на пирах и удивлять бояр количеством выпитого вина. Несколько раз, вопреки установленным обычаям, он брал ее с собой на эти шумные застолья. Вот тогда она и обратила внимание на молодого боярина по прозвищу Кваша. Поначалу он только искоса поглядывал на молодую жену Василия, не решаясь заговорить, только много позже обнял ее в сенях и зашептал на ухо ласковые словечки. И однажды, когда Василий уехал к брату в Галич, Кваша заявился в терем поздним вечером, и княгиня не могла устоять перед напором молодого боярина.
По-настоящему Софья Витовтовна освоилась в Москве только после смерти мужа. Теперь она была вдовой, и великое московское княжение принадлежало ей.
После возвращения Василия из Золотой Орды великая княгиня строго наказала сыну:
— А теперь тебе, Васенька, жениться надо.
Знакомая сладкая волна поднялась в груди князя. Вспомнилась белолицая Марфа; ее, словно китайский бархат, кожа, и Василий отвечал:
— Согласен я, матушка.
Софья Витовтовна продолжала:
— Я уже и невесту тебе подыскала, сестру князя серпуховского Василия Ярославовича.
— Матушка, — посмел возразить великой княгине Василий, — другая мне по сердцу пришлась. Дочь Ивана Дмитриевича, Марфа.
Крутой характер у великой княгини, глянула она на сына, и увидел Василий глаза своего деда — великого Витовта.
— Я повторять не буду! Решено все с Василием Ярославовичем. К свадьбе готовься. Не годится, чтобы великие князья с худородными в родстве были!
— Обещал я боярину, — старался не смотреть в глаза матери великий князь и воззрился в красный угол, где висело распятие. Вот у кого надо искать спасения. — Матушка, ведь если бы не Иван Дмитриевич, не быть бы мне московским князем.
Молчал Бог и безучастно наблюдал за тем, как разрешится спор между его подданными.
— Ты крест целовал? — спросила вдруг Софья Витовтовна.
— Нет, не целовал, матушка, но боярин моему слову великокняжескому поверил.
— Если не целовал, так это и не клятва вовсе! Ее и нарушить можно.
С тем и ушла великая княгиня, оставив молиться сына в одиночестве.
В Крестовой палате было светло от лампадок и свечей, которые мягко тлели перед образами. На иконостасе, у ног Иисуса, свечи уже догорали, расплывшись белым восковым пятном. Василий Васильевич перекрестился, зажег новые свечи и поставил их перед иконой.
— Прости, Господи, ежели согрешил, но как же мне пойти против воли моей матушки? А может, это и есть твоя воля, Господи?
Снизу вверх с надеждой смотрел Василий на Бога, но уста его не произнесли ни слова. Успокоился малость великий князь, авось как-нибудь все и образуется.
С помолвкой сына Софья Витовтовна затягивать не стала, и уже на третий день пребывания Василия в Москве дьяки на площади зачитали указ о том, что Василий Васильевич обручен с дочерью серпуховского князя Владимира Андреевича и что молодые в знак верности обменялись кольцами.
Не в характере Ивана Дмитриевича было прощать обиды — он сразу явился во дворец великого князя. Однако боярина рынды не впустили даже в переднюю: вытолкал плечиком Ивана Дмитриевича здоровенный детина и обругал при этом:
— Дурья башка, сказано тебе, что не велено пускать! Великий князь в опочивальне!
— Спрятался, стало быть, от меня, злыдень! — догадался Иван Дмитриевич. — Разговора со мной боится. Но ничего, попомнит он еще мою обиду. Будет ему еще за измену Божья кара! Это надо же, до такого позора довести!
— Пустить боярина, — послышался из соседней палаты голос государя, и Прошка без особой радости пропустил рассерженного Ивана Дмитриевича в великокняжеские покои.
Василий Васильевич был одет по-простому: в домашнем халате, на голове скуфья бордовая.
— Побойся Бога, государь! Как же это так можно! — Боярин Всеволжский как хищный зверь вбежал в горницу. Полы кафтана распахнулись, на груди блеснула чешуя кольчуги. — Что же ты делаешь-то с нами?! Почему такой позор на мою голову? Обещал же Марфу в жены взять! Чего же я тогда в Золотой Орде ради тебя старался? И ведь клятву же ты давал, князь Василий Васильевич!..
— Я креста не целовал, — вспомнил Василий слова великой княгини.
Отшатнулся Иван Дмитриевич от такого удара, но на ногах устоял. Крепким орешком оказался великий князь. Всеволжский долго медлил с ответом, а потом тихо произнес:
— Вот как, значит, князь, ты мне на добро отвечаешь. Не ожидал я этого. Молод ты, чтобы так хитрить, видно, Софья тебя этому научила. Под самый дых меня ударили. В Орде я нужен вам был, а здесь лишним оказался. Да если б не я, на этом месте Юрий Дмитриевич бы сидел! Но ничего, я еще отдышусь! — грозился боярин. — Обернется, Васька, тебе в горе моя печаль. Ох, попомнишь еще меня, великий князь Московский!
Пламя свечей от дыхания Ивана Дмитриевича подрагивало, будто и оно было сердито на великого князя. Запахнул Иван Дмитриевич кафтан, крепко подпоясался и достойно вышел из княжеских палат.
Иван Дмитриевич Всеволжский был первым среди бояр не только по праву дальнего родства с великими московскими князьями и не только потому, что его род корнями уходил к самому Рюрику, но еще и потому, что терем его по убранству и роскоши не уступал палатам самого великого князя. Богат был Иван Дмитриевич! Только под Москвой ему принадлежало десятка два деревушек, а людских душ он и вовсе не считал.
Дом боярина был построен на самом берегу Москвы-реки, белокаменный и высокий, он напоминал величественный струг, скользящий по гребню волн с поднятыми парусами. Помешкал немного у ворот боярин и прошел на двор.
— Эй, — окликнул Всеволжский дворового молодца, — зови ко мне потешников! Скажи им, что Иван Дмитриевич повеселиться хочет.
Скоморохи будто того и ждали — выбежали разом из потешных палат и давай боярина забавлять: рожи ему строят, на гуслях играют, через голову кувыркаются. И чем звонче пели гусли, тем угрюмее становился Иван Дмитриевич. Показалось ему, что потешаются скоморохи над его горем.
— Подите прочь! — осерчал боярин. — Один хочу остаться! Не до веселья мне.
С тонким, звенящим звуком лопнула на гуслях струна. Оборвался смех. Потешники ушли так же скоро, как и появились, боярская палата опустела.
Не было у Всеволжского возможности вернуться назад к Юрию Дмитриевичу. Не захочет простить тот, даже если явится с повинной головой. Горд больно! Иван Всеволжский вспомнил о том, как не хотел князь Юрий отпускать со службы умного боярина, давал ему сразу три деревни. Иван Всеволжский отказался от подарка и поступил по-своему: лучше служить великому стольнику, чем удельному князю. Не мог он предвидеть того, что судьба столкнет их лбами уже в Золотой Орде: князя и его бывшего боярина. И уж совсем он не мог предположить, что когда-нибудь захочется ему вернуться обратно в Галич. И тут Иван Всеволжский вспомнил о брате Юрия — Константине Дмитриевиче, с которым Юрий был особенно дружен. А если сначала к брату его, Константину, подластиться, он уж не выдаст, замолвит словцо.
Марфа казнила себя все эти дни. Поминала Василия недобрым словом и тайком от матушки с батюшкой привечала в девичьих палатах ворожей. Чаще всех повадилась шастать в девичьи покои баба Ксенья. Старуха больше напоминала жердину — такая же высокая и худая. Голову она всегда повязывала черным вдовьим платком, длинные концы которого едва не касались земли. Низко сгибалась она у порога боярышниных палат и ласково приговаривала:
— А это я пришла, горюшко мое. Заждалась небось?
— Проходи, тетка Ксенья, — отвечала Марфа.