Евгений Сухов - Волчья каторга
Кандалы бренчат в такт песне. Нарочно или нет — поди, догадайся. Но, кажется, все же нарочно, поскольку колодники шли по улицам Москвы медленно, едва волоча ноги. Так получалось жалостливее…
Пропитайте, наши ба-атюшки-и,
Пропитайте нас, бедных заключе-онных.
Сожалейтеся, наши ба-атюшки-и,
Сожалейтеся, наши ма-атушки-и,
Заключенных, Христа ра-ади!
Тихо в толпе, что провожала арестантов в долгий путь в не одну тысячу верст. Летом — по жаре, весной — по слякоти, осенью — по грязи, зимой — по холоду. И все в кандалах да в рваной одежке… А коли опосля пароходом арестантиков повезут, скажем, на славный остров Сахалин, так по долготе времени все равно так же получится. Конечно, можно было везти их в Сибирь и по «железке», да с какого, спрашивается, рожна такая честь? Может, еще еропланами их до Нерчинских рудников доставлять, чтоб быстро и с комфортом? Нет уж, пусть топают да мучаются…
Так думали власти. Но иначе думал простой люд, что шел за колодниками по Москве…
Мы сидим во нево-олюшке-е,
Во неволюшке в тюрьмах ка-аменны-ых,
За решетками за желе-езными-и,
За дверями за дубо-овыми,
За замками за висячи-ими.
Распростились мы с отцом, с ма-атерью,
Со всем родом свои-пле-емене-ем…
Им подавали всегда, так уж было заведено. Кто — обильное, кто — посильное, выкроенное из запасов на черный день, а то и вовсе схороненное на саван да ладан. Какая-то девица в сарафане, юркнув меж двух солдатиков, также понуро бредших вместе с арестантской партией, сунула прямо в ладонь Жорке Полянскому серебряный полтинник. Еще одна, постарше, верно, купчиха, смешно просеменив на ботиночках с каблучками, протянула ему целый червонец.
— Любят тебя бабы, паря, — хмыкнул идущий рядом мужик с седыми кустистыми бровями и задубелым лицом в глубоких морщинах. — Не пропадешь, стало быть, на этапе…
Полянский хмуро посмотрел на говорившего, отвечать не пожелал.
— Зря ты так, паря, — сказал колодник тоном человека, повидавшего жизнь. — Когда с тобой разговаривают по-доброму, ты ответствовать должон, иначе выкажешь неуважение и тем врагов себе наживешь. А на каторге враги — пуще сибирской язвы или цинги. Артельно надо держаться, брат. Одному на каторге не выжить…
— Я постараюсь, — процедил сквозь зубы Георгий. — Авось мне понравится на каторге. — И, посмотрев в бесцветные глаза седоватого колодника, добавил: — А коль не понравится — сбегу…
— Ну-ну, — усмехнулся мужик. — Много таких сбегало. Да только либо буряты таковых смельчаков из ружей дырявили, либо беглые сами назад возвращались, да еще и слезно принять просили…
— Это почему? — недоверчиво посмотрел на него Георгий.
— Потому… — не пожелал вдаваться в подробности старый колодник.
Железная дорога, конечно, время пути сократила намного. Но вести достигают слуха жаждущего их узнать быстрее любого паровоза. Очевидно, скорость вестей равна скорости света, открытой еще Олафом Рёмером…
Что ее сына арестовали и скоро будут судить, Самсония Полянская узнала от старика Гаврилы Федотовича, коему не столь давно стукнуло девяносто лет. Кто ему принес эту ужасную весть, так и осталось загадкой.
Что делать?
Как выручить из беды родное дитятко?
И Самсония решилась: выведав у управляющего имением адрес Лихачева, жившего в Москве, поехала к нему. Разумеется, сам Лихачев ей был не нужен. От него она намеревалась узнать, где проживает граф Николай Григорьевич Хвощинский, который, по словам управляющего, давно вышел в отставку и также проживает в Москве.
Старик Лихачев Самсонию принял радушно, выслушал ее рассказ, долго качал плешивой головой и сказал, что граф Николай Хвощинский после смерти отца проживает в его доме на Мясницком проезде близ Красных Ворот. И Самсония отправилась туда…
Ее прогоняли трижды:
— Господин граф таких, как ты, не принимают!
— Но мне очень надо с ним поговорить! — настаивала Самсония.
— Они не разговаривают с попрошайками, — отвечали ей.
— Я не попрошайка. Скажите ему, что я — мать его сына…
— Мы сейчас вызовем полицию…
— Я — мать!
— Не смейте так выражаться! Все, мы вызываем полицию…
— А вызывайте, — начала терять терпение Самсония. — И тогда все узнают, каков молодец ваш граф…
Двери особняка снова захлопнулись, но на сей раз ненадолго. Через минуту они открылись, и худой лакей в ливрее, хмуро оглядывая Самсонию, впустил ее со словами:
— Господин граф очень заняты, поэтому времени у вас для разговору — две минуты…
Ее проводили в гостиную, где она присела на краешек кресла с ножками в виде львиных лап.
Граф Хвощинский вышел в цветастом шелковом халате, завязанном на талии витым поясом с бахромой на концах. Он сощурился, глядя на Самсонию, словно что-то припоминая, потом, сделав вид, что не вспомнил и не узнал, присел напротив нее:
— Слушаю вас, сударыня…
— Вы меня не узнаете? — спросила Самсония.
— Нет, простите, — равнодушно ответил граф и снова сощурился. — А мы с вами разве знакомы?
— Ну, если не считать знакомством то, что я, поддавшись вашим уговорам и льстивым словам, спала с вами целую неделю, когда вы приезжали в гости вместе со своим батюшкой к полковнику Лихачеву в его имение Полянки в семьдесят первом году, то, конечно, мы не знакомы, — с большой долей желчи произнесла она.
— Вот как? Весьма… — Хвощинский, как мог, старался не подавать виду, что узнал в женщине-селянке ту самую девушку, с которой и правда славно провел неделю в имении Полянки без малого четверть века назад. Правда, с того самого времени она очень сильно изменилась. Впрочем, он тоже не помолодел. — Прошу прощения, но я не помню такого факта в своей биографии. Увы!
— Конечно. — Самсония посмотрела на графа так, что заставила его поежиться. — Где уж вам упомнить…
— Ваш визит ко мне связан с… э-э-э…
— Мой визит к вам, — не дала договорить графу Самсония, чем, впрочем, помогла ему, поскольку Хвощинский не мог подобрать нужных слов, — связан с вашим сыном. У вас ведь есть сын, господин граф…
— Нет, — взял в себя в руки Хвощинский. — У меня только три дочери. И они уже все замужем…
— Есть, есть сын. Я его родила от вас. И он сейчас в беде…
— А что такое? — поднял брови Хвощинский, заметно напрягшись.
— Он сидит в тюрьме и обвиняется в убийстве уездного исправника. Ему грозит каторга… — Самсония как-то размякла, глаза наполнились слезами, и она повалилась к ногам графа: — Молю вас, помогите!
— Да чем же я могу ему помочь? — почти искренне удивился граф, подбирая под сиденье кресла ноги, которые женщина хотела обхватить руками. — И, встаньте, пожалуйста…
— Похлопочите за него, Христом Богом вас прошу! Ведь у вас есть связи, знакомства…
— Встаньте! — громко приказал граф. — Немедленно встаньте! — Его рука потянулась за колокольчиком, который стоял на столике рядом. — Вы заблуждаетесь насчет меня. Сожалею, но я не знаю ни вас, ни вашего сына. И ничем не могу вам помочь…
Его пальцы нащупали колокольчик. Он взял его в руку и нервно позвонил. Почти мгновенно двери гостиной открылись, и вошел все тот же худой лакей в ливрее.
— Павлуша, выпроводите эту побирушку вон! — повелительным тоном проговорил граф.
Ливрейный лакей подошел к Самсонии и жестко взял ее за локоть:
— Ну-ка, пошли…
— Не трожь! — отдернула руку Самсония и испепеляющее глянула на графа: — Значит, побирушка, говорите? Ничего, покарает еще вас Господь, попомните мое слово…
Что мать ездила к графу Хвощинскому просить за него, Георгий не знал. Как и не знал того, что его ожидает, когда дошли они до Рогожской заставы. Вели партию не напрямки, а торговыми улицами с купеческими домами, дабы собрать побольше подаяний: таков был уговор арестантской партии с конвойным офицером, которому было обещано за это пятьдесят рублей.
— Еще унтеру червонец да солдатушкам по рублю, — прибавил офицер, торгуясь с представителями колодников, среди которых был и мужик с седыми кустистыми бровями и задубелым лицом в глубоких морщинах. На что колодники, посовещавшись, согласились.
Во Владимире — этапная остановка, а значит, желанный роздых. Подавали арестантам во Владимире беднее, все больше пропитанием: хлебом, рыбою, калачами да курями. От Владимира до Нижнего Новгорода — шесть этапов да еще шесть полуэтапов. На полуэтапах стояли ветхие бараки, неизвестно когда и кем построенные, старые печи лютой зимой грели паршиво, колодников в такие бараки набивалось вместо сотни — две, а то и целых четыре: так-то оно потеплее.
В купеческом Нижнем Новгороде, заводи или не заводи «Милосердную песню», подавали мало: красненьких да синеньких бумажек почти и не видать, все больше серебро да медь. Даже в Вязниках подавали лучше. В селе Лысково — как на Москве: дюже богатое село, староверы жили, в подаяниях колодникам не жались. В Казани — та же картина: однако город наполовину восточный, а басурмане копейку берегли, они лучше в свою мечеть денежку понесут, нежели колоднику в ладонь сунут. Русские же подавали охотно, почти как в Москве, только суммы разнились: что в Москве червонец, то на Казани — два или трешница.