Йен Пирс - Сон Сципиона
Было субботнее утро, а шофер заблудился. На всем протяжении истории хорошим военачальником был тот, кто знал, где его армия, а великим — тот, кто с долей уверенности мог утверждать, где она будет завтра. Данной оккупационной части в лице одного солдата было приказано примкнуть к автоколонне, отправляющейся в Марсель. Но никто не сообщил ему, где место сбора. Прождав три дня, он на свой страх и риск выехал в Лион, надеясь нагнать колонну.
Он недавно закончил школу, в армии прослужил три месяца, и в нем не было ни йоты воинского духа. Он отчаянно хотел получить назначение подальше от места боев и употребил все немногое влияние родных (он происходил из военной семьи, которая в целом его стыдилась), чтобы попасть в часть, оборонявшую крохотный островок у побережья Бретани, где проводил бы свои дни за рыбалкой, уповая, что союзные державы решат, что у них есть дела поважнее, чем захватывать островок с населением в человек.
Но большая часть немецкой армии переместилась на юг в прежде не оккупированную зону, и юнцу оставалось только утешаться мыслью, что могло быть и хуже, его могли бы послать на Восточный фронт. Его подхватила волна гигантской передислокации, и он, заплутав, ехал всю ночь в надежде найти кого-нибудь — кого угодно, — лишь бы тот объяснил, где он и куда ему ехать. Его занесло в Везон, далеко в сторону от нужного ему шоссе, и он вышел спросить дорогу. Растерянно огляделся по сторонам. Он был слишком наивен, чтобы испытывать опасение, оказавшись совсем один в этом городе, а ведь никто не знает, где он и его грузовик с продовольствием, которое с превеликой радостью съедят местные жители.
Жюльен увидел, как он стоял посреди улицы, щурясь от яркого солнечного света. Юнец посмотрел на него, прикидывая, не спросить ли дорогу у него, а потом вошел в булочную. Жюльен смотрел, как он размашисто жестикулирует — что свойственно людям, плохо знающими язык. Мальчишка показал сперва в одну сторону, потом в другую; хозяин булочной указал туда же. Он ткнул пальцем в хлеб и его получил, попытался отдать деньги, но хозяин отмахнулся, не взял их. Двусмысленный жест (не пренебрежение и не дружелюбие, а благоразумная смесь того и другого), признающий, но учитывающий и новости о том, что ход войны меняется, что аура непобедимости сходит на нет. Позже Жюльен рассказал про юнца Юлии: ну, как назвать такого воплощением воинской доблести, заметил он; трудно себе представить, что этакая личность и есть символ поражения Франции.
Солдатик вернулся к своему грузовику, огляделся по сторонам и уехал. Жюльен все еще следил за ним. Эти несколько минут он не сдвинулся с места. Позже он так и сказал, описав все поминутно следователям, прибывшим через пару дней, чтобы выяснить, кто остановил грузовик в шести милях за городом и, заставив юнца выйти из кабины, зарезал его и бросил умирать в густой траве на обочине.
Чума лишила людей рассудка. Общеизвестно — и даже трюизм, — что чрезвычайные ситуации порождают поведение, которое тем, кто находится в более благоприятных обстоятельствах, представляется непостижимым. Во время чумы и еще более столетия после нее Танец Смерти становится лейтмотивом европейского искусства: обнаженные мужчины и женщины бешено отплясывают в хороводе с чудовищами и чертями, приемля то, что вызывало у них наибольшее омерзение. Это отражало умонастроения: люди отбросили нормальную сдержанность и предались радостям жизни так безрассудно и жадно, что были сокрушены ими.
Такой была Изабелла де Фрежюс, чья нелепая страсть к Пизано наглядно доказала, что любовь — недуг, опасная болезнь, которая растлевает и губит все вокруг себя. С тех пор, как он набросал ее портрет, а потом заговорил с ней у городской стены, мысль о нем овладевала ею все больше, пока не вытеснила из ее сознания все остальное. Дни и ночи она мечтала о нем, воображение рисовало ей, как он обнимает ее, как совершает с ней то, что вызывало в ней такое омерзение, когда она думала о своем муже. В начале она молилась об избавлении от этих мыслей, но вскоре перестала: безумие овладело ею, и она не желала с ними расставаться. Она не знала, откуда берутся эти темные видения. Загадкой было то, как они приходят непрошеными, но вскоре она перестала бороться с ними и сама начала призывать их для утешения, точно инкуба.
Потом она перешла грань снов наяву. Томление было так велико, что его не умеряли ни повседневные дела, ни развлечения. Она не знала отдыха с того мгновения, как просыпалась утром, до того часа, когда в конце дня предавалась сну. А когда кастелан ее супруга объявил, что вскоре они уезжают из Авиньона на восток в горы Прованса, подальше от чумы, она сама заболела. Что, если ее художник умрет? Что, если она никогда больше его не увидит? Как ей жить, как ей умереть, если то, чего она желает более всего на свете, от нее ускользает? Нравственность, внушенная священниками, была бессильна перед такими мыслями. Святость клятв перед Богом ничего для нее не значила. Она с готовностью отдала бы свою жизнь и душу, с радостью пошла бы на вечные муки за одну-единственную ночь в его объятиях, за облегчение, какое только он мог ей дать и какое так часто рисовалось ей в грешных мыслях.
Эта горячка рассудка, эта чума души охватила ее и растлила, пока все ее помыслы, и желания не свелись к греху. И в канун назначенного отъезда она не стерпела. Пока слуги и родственники суетились (те, кто еще остался жив, ибо чума уже посетила их дом, унеся шестерых слуг и бабушку и сестру Изабеллы), со всей поспешностью укладывая сундуки. Изабелла, завернувшись в плащ, выскользнула за дверь.
— Я хочу попрощаться с подругами. Кто знает, возможно, мы уже никогда не увидимся, — сказала она. Еще одно воздействие чумы — ее отпустили без провожатых.
Пизано жил на нищей окраине, обладавшей одним великим преимуществом — дешевизной, ибо Авиньон возлюбил алчность, а переселение туда папского двора сорок три года назад вызвало такую потребность в жилье, что, невзирая на попытки установить справедливые цены, даже кардиналам иногда приходилось ютиться в домах, едва подобающих простым священникам. Доступны остались лишь кварталы, пользующиеся столь дурной славой, что их чурались все, кроме самых отчаявшихся. Вот в таком квартале, бок о бок с городскими евреями, поселился сперва итальянский живописец, а затем почти все те, кто приезжал в Авиньон попытать счастья.
Место это Изабелла более или менее знала: город был не так уж велик и женщин ото всего не ограждали. Она много раз бывала в еврейском квартале, но никогда — одна и никогда поздним вечером. Завернувшись в свой лучший плащ, без слуги, который освещал бы ей путь, она спешила по улицам, и ее беспокойство все росло по мере того, как они становились все уже, все извилистее, все темнее и зловещее. Найти жилище итальянца оказалось непросто: ей несколько раз пришлось справляться у прохожих. А попасть в него было еще труднее: дверь и ставни уже заперли на ночь; ей пришлось долго стучать в массивную дверь, прежде чем она услышала звук спускающихся по лестнице шагов.
Она совсем не так все себе воображала: мысленно ей виделось, как она незаметно придет в дом, впорхнет в комнату итальянца, в его объятия и в его постель, и никто не узнает о ее посещении. Потом — возвращение домой по пустынным предрассветным улицам, и только раскрасневшиеся щеки да умиротворение могли бы предательски поведать о случившемся. А вместо этого ее видели десяток людей (хозяйка, слуги, прохожие на улицах и жители домов напротив), и они, несомненно, ее запомнили, ведь одежда, походка и осанка сразу бросаются в глаза.
Женщина менее храбрая, менее безумная сочла бы это предостережением и вернулась домой прежде, чем случилось бы непоправимое. Но у нее была лишь одна мысль, одно желание, и ей даже в голову не пришло повернуть назад. Она стучала, пока ее не впустили. Хозяйка, зевая и отчаянно сквернословя, принялась бить кулаком в дверь комнаты. Дверь, зевая, отворил Оливье. Этот вечер он провел у своего друга и, заговорившись до темноты, опоздал вернуться в кардинальский дворец, двери которого теперь запирали с наступлением сумерек. Опоздавшим приходилось коротать ночь на свой страх и риск. Поэтому Оливье вымолил себе место на тюфяке Пизано и первым услышал стук. Увидев женщину у подножия лестницы, он разом проснулся. По ее взгляду он понял, что теперь ему придется искать другое место для ночлега.
Они говорили шепотом, остерегаясь заведомого любопытства хозяйки. Потом он провел ее наверх.
— Ты, верно, лишилась рассудка, если пришла сюда, — прошептал он на лестнице. Она не ответила. А внизу она сказала лишь, что ей нужно увидеться со своим итальянцем. — Тебе следует вернуться домой. Я тебя провожу. На улицах небезопасно.
— Благодарю. Нет.
Оливье провел ее в комнату, подумав, не попытаться ли урезонить Пизано, но решил не вмешиваться. Одевшись на лестнице, он завернулся в плащ, так как ночь выдалась холодная, и спустился вниз и, выйдя из дома, стал разгуливать взад-вперед по улице, проклиная дружбу, женщин и итальянцев с такой ядовитой злостью, на какую способен только истинный поэт.