Росс Кинг - Экслибрис
Об этом путешествии обратно к Кембриджу у меня сохранились лишь самые смутные воспоминания: старик-лодочник, отталкивающийся шестом; скольжение лихтера по реке и темные прибрежные пейзажи, проплывающие за бортом судна; сладковатый запах высушенного солнцем торфяного брикета, к которому прижималась моя щека. Отталкиваясь шестом, Брайт вел судно, не прекращая свой оживленный монолог, хотя о чем он говорил, я толком не знаю, потому что почти не слушал и не отвечал. Я все время думал о Нэте Крампе, о том, что я увидел, когда наши головы столкнулись на том мосту: деревянные зубные протезы, оскаленные, как у злой и перепуганной дворняжки.
Несчастный случай на Флит-стрит. Ломовая лошадь свалилась замертво, сэр …
Это открытие потрясло меня. Даже сейчас я не понимал, с чем связано его появление. Но именно Крамп вез меня в наемном экипаже в Эльзасе, об этом-то я догадался сразу. Именно Крамп привез меня тем, по видимости, случайным окольным путем к «Золотому рогу». В тот момент я был уверен в этом, как ни в чем другом.
Несчастный случай на Флит-стрит…
Итак, понял я, пока что я знаю лишь то, что несколько дней назад некто по имени Нэт Крамп следил за мной до Вестминстера, до «Почтового рожка», где он подобрал меня на улице якобы случайно и доставил в район «Золотого рога» также якобы случайно. Но это путешествие нужно было тщательно спланировать и провести, чтобы весь детально проработанный замысел показался неким стечением обстоятельств, просто совпадением, редкостной удачей. Отсюда следует, что все случившееся со времени той первой поездки в Эльзас со всеми гладко вытекающими последствиями — аукцион, томик Агриппы, списки — также было подстроено. Как, разумеется, и путешествие в Уэмбиш-парк. Меня водили за нос, постепенно подстраивая все более рискованные и опасные ситуации. Даже если этот дом действительно существовал, то я не сомневался, что он, как и все прочее, приплетен сюда лишь для отвода глаз. Но ради чего меня обманывать? Ради кого?
Похоже, мы зашли в тупик …
А теперь еще этот словоохотливый торфодобытчик Ной Брайт, который возвышался надо мной на корме. А он кто такой? Беспрестанно работая языком, он, похоже, внимательно следил за мной, устремляя на меня пару глаз, таких же смышленых и настороженных, как у видавшего виды пойнтера. Мне удалось объяснить, что я лондонский книготорговец по имени Сайлас Кобб, приехавший поискать кое-какие книги в магазинах и лавках кембриджского рынка, но свалился в реку, не в меру насладившись гостеприимством одного из многочисленных городских кабачков. Даже не знаю, поверил ли он моим скороспелым выдумкам — и мог ли я доверять ему. Внезапно я начал подозревать всех и каждого. Что, если этот добытчик торфа — очередной Крамп или Пикванс, актер, выведенный на сцену, чтобы сыграть порученную ему роль, марионетка, веревочки которой дергает кто-то, скрытый за ярмарочной ширмой. Неужели он случайно нашел меня в реке, так прямо чисто случайно? Или даже мой прыжок в реку был каким-то образом точно спланирован, предопределен набором указаний, автор и цели которых покрыты тайной? Я задавал себе вопрос — где же кончается этот заговор? Что, если Биддульф с его рассказами о Королевском флоте и «Филипе Сидни» тоже лишь играл свою тщательно выверенную роль, как и все остальные. И возможно, нацарапанные на стенах лондонских домов знаки и редкости, пылящиеся в застекленном шкафчике, предназначены только для моих глаз…
Лихтер резко развернулся правым бортом и пошел к берегу. Волна перехлестнула через борт, а рядом со мной опасно закачались брикеты торфа. Подняв голову, я увидел, что Брайт перестал отталкиваться и, присев на корме, встревоженно вглядывается в речное течение. Повернувшись, я разглядел слабые огни Кембриджа, отражавшиеся в речной воде далеко впереди нас. Должно быть, мы находились в доброй миле к северу от моста Магдалины. Фонарь закачался на краю баржи, угрожая свалиться в воду. Вновь обратив внимание на Брайта, я почувствовал, как у меня от затылка к спине побежали мурашки.
— Что такое?
— Вон там, — прошептал он, кивая на берег. — Там на берегу что-то есть.
Я снова взглянул туда и заметил какое-то темное пятно, полускрытое заболоченной осокой: с виду оно походило на земноводную тварь, наполовину вылезшую из воды. Световая дорожка от фонаря побежала в ту сторону, когда Брайт, погрузив свой шест в тину, оттолкнулся, осторожно направляя нос лихтера поперек изменчивого течения. Он едва удержался на ногах, но зато выровнял курс, орудуя шестом, когда нас раскачивало на этой стремнине. Через пару секунд днище с мягким шуршанием проехало по прибрежному илу. Я разглядел руку, торчавшую из осоки. Брайт, буркнув что-то, вытащил шест из воды.
На берегу лицом вниз лежал распластавшийся человек; его ноги скрывались в полноводной реке. Брайт с шумом плюхнул шестом по воде, но еще прежде, чем он ткнул лежавшего в плечо и перевернул на спину, было ясно, что этот человек мертв. В призрачном свете фонаря я увидел, что его горло перерезано от уха до уха, точнее даже голову почти отсекли, и она скособочилась под жутким углом. Почувствовав приступ тошноты, я отвернулся, а Брайт перешагнул через борт и, оказавшись по колено в воде, поднял фонарь. Когда он подошел к телу, волна окатила их обоих, но прежде, чем погас фонарь и тело скрылось в осоке, я успел мельком увидеть лицо убитого: нос картошкой, а под ним деревянные челюсти, крепко сжатые в какой-то немой ярости.
Глава 4
Одно из моих самых ранних детских воспоминаний — образ пишущего отца. Мой отец работал переписчиком, то есть профессионально переписывал всякие бумаги, и занимался этим педантично, со всевозможными хитрыми ритуалами. Я по-прежнему представляю его себе с упавшими на лицо волосами, в какой-то молитвенной позе согбенным над старым письменным столом, в его тонкой руке подрагивает индюшачье перо. Как и я, отец не обладал представительной внешностью — неприметный маленький человек в темных одеждах и с мрачновато-встревоженными, как у буревестника, глазами. Но, понаблюдав за его работой, нельзя было не восхититься его удивительным каллиграфическим способностям. Я любил постоять около его стола, держа в руках свечу, пока он смешивал чернила или затачивал перья перочинным ножичком с такой аккуратностью, словно совершал тончайшую хирургическую операцию. Затем он окунал заточенный кончик пера в чернильницу и приступал к магическому действу: начинал выписывать буквы на разложенных на столе перед ним листах отбеленного и гладкого пергамента.
Что писал мой отец? Мне неизвестно. В те детские наивные дни букварь еще не открыл мне тайны расшифровки наклонных головок и тонких ножек с завитушками, и странные чернильные человечки рисуемые отцом, были для меня неотразимо привлекательны, как иероглифы фараонов. На самом деле отцу приходилось переписывать всевозможные тексты наиглупейшего свойства. Разнообразные патенты, протоколы манориального суда и церковные книги — такого рода вещи. Жизнь переписчиков была на редкость тяжелой и скучной. Только став старше, я понял, что спина моего отца сгорбилась оттого, что он постоянно сутулился за своим письменным столом, а зрение у него испортилось потому, что бедность не позволяла ему почаще зажигать свечи. Его трудовые будни проходили в крохотной чердачной комнате, служившей кабинетом, и раз в неделю в них вносилось разнообразие, когда отец отправлялся по магазинам за чернилами и бумагой или относил плоды свои трудов в судебную канцелярию или архив, где он получал жалованье, позволявшее кое-как перебиваться. Став постарше, я иногда сопровождал его в таких вылазках на улицы Лондона. Со свернутыми в рулон пергаментами, засунутыми под мышку или в потрепанный заплечный мешок с петлей на шее, он мог заявиться в Клементс-Инн или в одно из двух дюжин подобных учреждений, а я ожидал его в тихой приемной, глядя через дверь, как мой сгорбленный отец в своем темном плоеном воротнике смущенно разворачивает дрожащими руками плоды своих трудов на столах худосочных и неулыбчиво-суровых судебных секретарей.
До сих пор я отлично помню те наши путешествия. Держась за руки, мы вдвоем брели по улицам к холодным и неприветливым зданиям, принадлежащим к могущественному и привилегированному миру, бесконечно далекому от нашего скромного домика и отцовского письменного стола с чернильными кляксами. Дважды мы заходили даже в Уайтхолл, где облаченные в шелковые ливреи пажи сопровождали нас в королевскую канцелярию. Хотя чаще всего в таких еженедельных одиссеях мы посещали Чансери-лейн, ведь именно там, на восточной стороне рядом с игорным домом под названием «Колокольный двор» — увы, еще одно излюбленное место отдыха моего отца — находилась та самая архивная часовня.
Отец мой был скорее атеистом и частенько шутил, что архивная часовня — единственный храм, который он когда-либо посещал. Снаружи это здание действительно выглядело как церковь. С шестиугольной колокольней и витражными окнами, оно свысока смотрело на барристеров и судей, сновавших взад и вперед по Чансери-лейн. За украшенной декоративными гвоздями дубовой дверью находилось подобие алтаря с длинным нефом, заставленным рядами скамей. Однако скамьи эти заполняли не набожные прихожане со своими молитвенниками, а увесистые тома в сафьяновых переплетах и стопы документов, писанных на бумаге и на пергаменте, в три фута высотой. И заходившие внутрь люди — небольшими кучками теснившиеся в северо-западном углу — возносили молитвы не Господу, а лорду-канцлеру, или, вернее, его помощнику, начальнику архивов канцлерского суда, который, словно священник, принимал прошения в этом алтаре, устроившись за столом. Ведь эта архивная часовня вроде бы когда-то была церковью — ее построили, как говорил мне отец, для английских евреев, обращенных в христианство, — но она сама давно уже «обратилась», и сейчас в ее колокольне и в крипте, скрывающейся под серыми плитами, хранится многотомная документация лорда-канцлера.